Как быть с евреем — это не вопрос.
Как бить еврея — это да, вопрос.
Есть мнение, что метод избиения
Хоть благороден, но излишне прост.
Они травой подножною растут:
Не укрощать, а прекращать сей люд.
Написанный до войны «Рассказ старого еврея» положил начало еврейской теме в поэзии Слуцкого.
К довоенному времени относится еще одно стихотворение, касающееся евреев, но написанное в совершенно другой тональности: «Конец. (Абрам Шапиро)». Это тоже рассказ о старом еврее, но, в отличие от берлинского безымянного еврея, Шапиро покидает этот мир не под ударами немецких штурмовиков, а в своей постели, в окружении близких. Но его смерть не вызывает у молодого автора ни скорби, ни сожаления. Старик с «привычной жадностью» цепляется за жизнь и даже на смертном одре «…хрипит потомкам: “Покупайте вещи — все остальное прах и ерунда!”». Свое неприятие Шейлока времен недостроенного социализма автор выразил через отношение сыновей к умирающему отцу:
А сыновья устали от Шапиры —
Им время возвращаться на квартиры!
Они сюда собрались для почета,
Но сроки вышли. Можно прекратить.
Им двести лет за все его обсчеты
Обсчитанным платить — не заплатить!
Это свое «багрицкое», антинэпманское стихотворение Борис Слуцкий никогда не публиковал. Его напечатал Юрий Болдырев в первом томе трехтомника — возможно, для того, чтобы показать, какой путь проделал Борис Слуцкий от «харьковского робеспьериста», не желающего понимать правоту человека, настрадавшегося от бедности и потому требующего от сыновей обогащения, до «гнилого либерала», устало спрашивающего в одном из своих стихотворений: «Скажите, кто такие мещане? За что на них писатели злы?» Этот путь Борис Слуцкий с его мужеством, умом и совестью проделал бы все равно, но война, Холокост, послевоенная антисемитская политика ускорили его понимание других — не поэтов, не революционеров. Но чего нельзя отнять от запальчивого и несправедливого стихотворения про Абрама Шапиро, так это его предельной поэтической и человеческой честности, которая становится трагедией, когда ничем нельзя оправдать свое отторжение от неприятных тебе людей вроде этого нэпмана. Его тоже убьют просто за то, что он — еврей. А это меняет дело и интонацию. После Холокоста все взывает к цельности: крови и души, крови и сознания.
Катастрофа европейского еврейства, гибель миллионов евреев оккупированных областей России, сам «механизм» уничтожения людей только за то, что они евреи, изменили отношение Слуцкого к еврейской теме. Когда осуществляется поголовное уничтожение народа, бессмысленно и кощунственно выделять таких, как Шапиро. Перед смертью все оказались равны. Холокост вызвал стихи такого накала, такой страсти и сострадания, протеста и возмущения, будто Слуцкий воспринял события как крах мира и гибель цивилизации.
Планета! Хорошая или плохая,
Не знаю. Ее не хвалю и не хаю.
Я знаю не много. Я знаю одно:
Планета сгорела до пепла давно.
Вместе с тем эти события воскресили в памяти поэта детали национального быта, — он не придавал им значения, но они оказались дороги, когда начали исчезать при столь трагических обстоятельствах.
Он вылетел в трубы освенцимских топок,
мир скатерти белой в субботу и стопок.
Он — черный. Он — жирный.
Он — сладостный дым.
А я его помню в обновах, в шелках,
шуршащих, хрустящих, шумящих, как буря,
и в будни, когда он сидел в дураках,
стянув пояса или брови нахмуря.
Селедочка — слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
В стихотворении «…Теперь Освенцим часто снится мне…» поэт видит себя среди идущих на заклание: «…я взял удобный, легкий чемоданчик. // Я шел с толпою налегке, как дачник…»
Иду как все: спеша и не спеша,
и не стучит застынувшее сердце.
Давным-давно замерзшая душа
на том шоссе не может отогреться.
Нехитрая промышленность дымит
навстречу нам
поганым сладким дымом,
и медленным полетом
лебединым
остатки душ поганый дым томит.
Поэт переживал Холокост и как трагедию вселенскую, и как трагедию личную. В этих печах сгорели и его близкие.
Участвовавший во взятии родного Харькова Слуцкий не нашел оставшихся в городе родных:
Я не нашел ни тети и ни дяди,
Не повидал двоюродных сестер,
Но помню,
твердо помню
до сих пор,
Как их соседи,
в землю глядя,
Мне тихо говорили: «Сожжены…»
Читать дальше