Исаак Ильич слушал, с наслаждением чувствовал, как и старик, благостное дыхание огня, простоту, красоту и счастье жизни... Как ценишь с уходящими годами каждый день, каждый час на этой тихой и шумной, горькой и душистой земле!
Потом он стал собираться в дорогу - бережно свертывал в трубочки картины, на которых сияло счастливое, незабвенное лето. Художник остро сознавал, что в этих холстяных трубочках, хранивших неблекнущее волшебство красок, - вся его творческая судьба. Он или будет признан, то есть получит возможности для дальнейшей, по-настоящему только начинающейся работы, или... у него замирало сердце, но вместе с тем была и какая-то радостная уверенность в успехе.
Левитан, просматривая картины, опять понимал, что многое, бесспорно, удалось, осуществилось и воплотилось в той законченной полноте, как это намечалось творческим воображением и взором (хотя, как всякий настоящий художник, не чувствовал окончательного удовлетворения).
Он зашел в комнату Софьи Петровны.
Она стояла над раскрытым, полосатым внутри чемоданом, о чем-то думала. На кровати в беспорядке грудились летние платья.
- Слушайте, Софи, - сказал Исаак Ильич с гордостью и тревогой, - двадцать три законченных картины за одно лето, вернее, за лето и осень. Как говорят охотники, богатое поле!
- Поздравляю от души. Не забудьте, что я первая поздравляю вас с большим успехом.
- Хорошо, если бы вы и на этот раз оказались моей доброй феей.
Она благодарно улыбнулась, устало поморщилась - ох уж эти сборы! - и со смехом кивнула на груду платьев:
- Пустить разве всю эту музыку по ветру? По крайней мере, смотреть будет весело...
От платьев пахло летним солнцем, свежей волжской волной, росистым березовым лесом, влажными цветами. На одном из них был приколот букетик высохших, осыпавшихся незабудок, на другом - шелестящий василек. Это было трогательно, пробуждало жалость и грусть.
Собиралась в отъезд (конечно, тайно и осторожно) и Елена Григорьевна. Она выдвигала ящики дубового комода, складывая в одно место все то, что хотела взять с собой, раскрывала коробки и шкатулки, выложенные внутри упругим и скользким шелком или атласом.
Что чувствовала она перед последней разлукой с тем, кто назывался ее мужем, кому она обещалась быть верной до конца грозными церковными словами?
Как всегда в наиболее острые моменты, она чувствовала лишь странное, безвольное оцепенение. Все было ясно, отчетливо - мысли и действия, и одновременно все происходило «само по себе», будто не касаясь сознания.
Она, как и Софья Петровна, разбирала и складывала платья, надеваемые только в самые большие праздники, подолгу смотрела на дорогие безделушки - перстни с алмазами, брошки, витые браслеты из червонного золота, длинные восточные серьги, узорное ожерелье, полное ослепительных малиновых камней... Все это было привезено из дома и мучительно напоминало отца, который, будь он в живых, не отдал бы ее за Иону Трофимыча!
И когда дошла очередь до венчального платья, до белых маленьких атласных туфелек, до церковных свеч в померанцевых цветах, бедная женщина не выдержала - разрыдалась.
Но в коридоре послышались шаги мужа и Елена Григорьевна быстро замкнула ящик и, смахнув слезы, села за пяльцы...
- Ветер как с цепи сорвался, а ехать надо: дело не ждет, - бодро сказал, входя, Иона Трофимыч.
Лицо его, сытое и здоровое, весело пылало от холода. Он посмотрел на жену, ухмыльнулся:
- Что-то глаза у тебя на мокром месте, Елена. Уж не обо мне ли, грехом, ревешь? Так ведь я через трое суток вернусь. Пригоню новую лошадку, на масленой кататься поедем, новую ротонду наденешь.
Елена Григорьевна слушала мужа со стыдом. «Если бы только он знал!» - думала она.
А он бодро расхаживал по комнате, выходил торопить с обедом, говорил жене уже строгим и твердым голосом:
- Поворачивайся, собирай в дорогу. Одеться надо потеплее.
И она доставала шерстяные носки, поярковые валенки, тяжелые, будто чугунные, галоши-мокроступы, бараний полушубок, заячью ушанку - все то, что напоминало о зиме, о тройке, уносящей в даль, в простор, в неведомые страны...
И вдруг с неожиданной остротой почувствовала - всем существом - завтрашнее бегство.
Елена Григорьевна украдкой взглянула на мужа - он неторопливо одевался, крепко и деловито постукивал о пол тугим, неразношенным валенком, - сознавала и убеждалась, что видит его в последний раз. Жалости, однако, не было, была лишь какая-то неловкость. И все-таки, когда он, берясь за полушубок, тепло сказал ей: «Ну, Лена, прощай, будь здорова!» - она вздрогнула и, быстро бросившись к нему, смущенно обняла его...
Читать дальше