Как любил художник этот оглушающий ружейный удар в журчащей тишине осеннего леса, этот широкий дым, который, мешаясь с туманом вверху, погружал лес в мгновенную ночь, эту красивую, всегда какую-то изумленную птицу, столь бережно подаваемую Вестой!
И как дорожил он глушью и запустением этих дней, этой летаргией природы, ее незамечаемой, никогда не обесцвечивающейся красотой.
Исаак Ильич кружил лесом, слушал бой капель о брезентовый плащ, шум мельницы - он охотился под самым городом, - часто выходил к полю, на опушку, где, среди мелких, внутри сухих и теплых елочек, тоже любили дремать вальдшнепы.
Поля лежали в летающем сумраке. Скучно темнела небольшая деревушка Безымяновка. Художник смотрел на нее с непонятной теплотой и болью. По дороге в скрипучей телеге ехал мужик, вкусно потягивавший трубочку с пахучей полукрупкой. Исаак Ильич, пересекая поле, шел навстречу.
Он находился в глухой, коренной России, в ее вековечных землях, он, один, глухой поздней осенью, скитался по горьким, туманным полям, среди деревень, забытых и заброшенных в сыром, бесприютном просторе... Может быть, он, художник, спокон веку не виданный в этом деревенском мире, - лишний здесь, только «чуж-чуженин», как поется в одной из любимых песен Софьи Петровны, может быть, мужик, хитро и зло прищурившись, думает о нем: «Вольготничает баринок, забавляется, валюшней колотит, а денежки откуда-то бегут, позвякивают...»
Но мужик, русый и осанистый бородач, поравнявшись с художником, остановил лошадь, приветливо поздоровался, сняв обеими руками заячью ушанку, и просто сказал:
- Здравствуй, ваше степенство, гость московский, как живешь-здравствуешь? Давно, с лета, замечаем вас – все с ружейцом похаживаешь... Да и сторонка наша пришлась, видно, по душе, - люди сказывают, все картины с нее списываешь... Ну, дай бог, дай бог!
И, зачерпнув из кисета обгорелую трубочку-самоделку, бережно умяв в ней - зерно к зерну - сливочную полукрупку, ездок снова задымил и тронул лошадь.
- Доброго добра тебе, господин хороший. Ни пера ни шерстинки!
Если Левитан сознавал себя пасынком официальной России, то здесь он не чувствовал себя ни лишним, ни чуждым: то ощущение отчего дома, которое всегда испытывал он, бродя по лесу, овладевало им и при взгляде на эти нищие избы, на их расшатанные крыльца, на их мутные маленькие окна.
Народ и искусство... Художник не ставил перед собой этого вопроса во всей его прямоте и глубине, но он не мог не думать о нем, сталкиваясь на каждом шагу с искусством народа, в его бытовом обиходе. Это поэтическое начало, часто по-детски трогательное в своем воплощении, сказывалось во всем - и в узорах на бортах тихвинок и расшив (уже само слово «расшива» - расшить, то есть разукрасить, нарядить, - было поэтическим), и в языческих деревенских праздниках - в хороводах или троицких венках и березах, и в скромном васильке, вплетенном в девичьи косы, и в цветистой лошадиной дуге, и в той старательности, с какой украшались всяческими иллюстрациями и олеографиями стены прокопченных изб. С какой быстротой расхватывались, в самом деле, на базарах все эти бравые генералы и «баталии», эти топорные пейзажи и ресторанные красавицы! А если бы пустить в широкую продажу, то есть в самые недра народа, репродукции с настоящих картин, понятных и близких любому зрителю и простотой формы и глубиной содержания!..
Он переходил поле, опять вступал в лес, в его тишину, бродил по вырубкам, слюдяным от измороси, а потом выходил в липовый сад, в пролете которого стоял старый помещичий дом. Дом, уютный, с широким балконом, был по-осеннему печален. Хозяин, тот самый сенатор, о котором рассказывал на охоте Иван Николаевич Вьюгин, наезжал очень редко. Но в доме не чувствовалось никаких следов покинутости и запустения: дымились трубы, пахло краской, теплом конюшни, свежестью соломы, укутывавшей яблони в саду.
Исаак Ильич, как художник, не мог не любоваться сквозящей в облетевших липах старой усадьбой, но твердо знал, что, если бы попробовал написать ее, получилась бы в лучшем случае только хорошая копия. Этот чуждый мир совершенно не трогал сердца. Зато как хорошо стучало его сердце, когда он, опять пробираясь опушками, видел где-нибудь в долине ветхий голубец над лесным родником, одинокого странника на дороге, первый деревенский огонек в глухих-глухих осенних сумерках! «Как же я люблю эту простонародную Россию!» - радостно и гордо думал он.
Заморозок, такой крепкий, что на Волге, у берегов, сразу пошли тонкие ледяные насечки, пал неожиданно - на глазах художника, когда он однажды вот так возвращался с охоты. Сумеречная мгла стала вдруг редеть, открывать простор поля, лесные вершины, слабую зарю - и оттуда потянуло резким холодом, знобящим морозом. Широкая столбовая дорога сразу подсохла, налилась твердой звучностью камня. Листья шуршали под ногой упруго и твердо, будто пробочный пастил. Над полями встала огромная, красная луна. Вечер наступал дикий, волчий, предзимний.
Читать дальше