В августе 1940 года бабушку вызвали в гестапо на аллею Шуха. Дело заключалось в том, что на уличном прилавке обнаружили издаваемые когда-то Мортковичем книги немецких писателей, запрещенные теперь оккупантами. Книги конфисковали, а от бабушки потребовали разъяснений, хотя официально ей не принадлежали уже ни издательство, ни книжный магазин, и со всем этим у нее не было ничего общего. Она держалась так независимо и так свободно изъяснялась на безупречном немецком, что невольно вызвала уважение у выслушивающего ее офицера. Несмотря на то что он знал о ее происхождении, он как-то эту историю замял и отпустил ее домой. Через несколько месяцев это уже было бы невозможно.
В ноябре 1940 года был издан указ о создании в Варшаве гетто. Мои бабушка и мама, скрываясь в провинции, всю войну старались делать вид, что ни слова не понимают по-немецки. Подозрительно хорошее знание этого языка могло только навредить.
В Кракове — мы тут стали жить после войны, мне больше всего досаждали рассказами про Яся Орловского, двадцатилетнего повстанца, умиравшего в подвале дома на Мокотовской 59, где бабушку и маму, после всех перипетий оккупационных лет, застигло варшавское восстание. Бомба, или как ее называли «шкаф», угодила в пятиэтажный флигель здания и провалилась, погребая под собой находившихся в квартирах людей. Уцелели лишь помещения на первом этаже, где размещался госпиталь повстанцев, и спаслись те, кто успел спуститься в убежище. Вокруг царил ад. Во двор выносили убитых, которых вытаскивали из-под завалов, родственники искали среди них своих близких, а в подвал сносили раненых. Не было ни перевязочных средств, ни обезболивающих, не было и лекарств.
— Домой, к маме… — плакал и в жару метался обгоревший парень, вынесенный из госпиталя. Несколько дней назад, спасая людей с верхних этажей во время пожара домов на улице Монюшко, он вместе с горящими стропилами свалился вниз, и сам бы сгорел, не будь друга, героически вытащившего его из огня.
— У вас голос, как у моей мамы. Прошу вас, сядьте рядом, возьмите меня за руку и расскажите что-нибудь… — просил он бабушку. И она стала читать ему стихи. Бабушка знала наизусть польскую, французскую, русскую, немецкую поэзию. Мастерски владела декламацией — сегодня уже старомодным искусством интерпретации текста с помощью модуляций голоса, мимики, жеста. В детстве я без конца готова была ее слушать. Представляю себе, как успокаивали паренька слова Лермонтова, которые она выводила нараспев — на русский манер: «Но отец твой старый воин, закален в бою: спи, малютка, будь спокоен, баюшки-баю». Или повышала голос почти до крика, причитая словами Хагар из стихотворения Корнеля Уэйского [9] Корнель Уэйский (1823–1897) — польский поэт, романтик по духу и выразитель демократических и патриотических устремлений.
: «В солнце пожарищ взываю я снова: голова почернела моя, Иегова!»
Чтение творило чудеса. Собравшиеся в убежище, сходившие с ума от боли, страха, беспомощности, отчаяния, вдруг успокаивались и начинали слушать. Сейчас, когда я пишу об этом, я знаю, что слово «декламировать» по происхождению из латинского clamare, то есть «кричать». «De profimdis clamavi ad te, Domine. Из глубины взываю к Тебе, Господи!» Когда измученная бабушка уставала, ее выручала моя мать, ведь парень умолял: «Только не молчите! Говорите!..» Из всего огромного репертуара читавшихся тогда стихов самым незаменимым оказался Гете:
Счастлив мира обитатель
Только личностью своей.
Жизнь расходуй как сумеешь,
Но иди своей тропой.
Всем пожертвуй, что имеешь,
Только будь самим собой.
Письмо Юлии и Густаву от венской родни
Ясь — студент архитектурного института, знал немецкий. И сжимая руку бабушки, без конца повторял: Всем пожертвуй, что имеешь, только будь самим собой [10] Гете И. В. Книга Зулейки // Гете И. В. Собр. соч.: В 10 т. М., 1975. Т. 1. С. 375. Пер. В. Левика.
. Терпеть не могла я этих рассказов. Меня тогда с ними в подвале не было. Как представить себе кошмар, который не испытала сама? И воображать его я не собиралась. Мне бы поскорее забыть собственные оккупационные переживания. Но, кроме прочего, в этой истории раздражала еще скрытая мораль. Немецкая поэзия вопреки немецким зверствам? Человеческое достоинство вопреки насилию? Я и теперь большим усилием воли заставляю себя, с трудом преодолевая смущение, привести этот эпизод. Он и поныне мне кажется слишком уж патетичным, чересчур слащавым.
Читать дальше