— Дают по выстрелу из орудий разных батарей, чтобы трудней было засечь их. Только население терроризируют: невозможно предусмотреть, куда упадет следующий снаряд. Всюду его жди…
Наш «недоскреб» — так называли дом на канале Грибоедова, где в надстроенных этажах жили писатели, — внешне выглядел нетронутым, хотя из писем я знал, что в него попало два снаряда.
Поднявшись по крутой лестнице на пятый этаж, я по темному коридору на ощупь добрался до своей двери. Ключ (я его носил с собой всю войну) долго не проворачивался в замке. Но вот наконец послышался щелчок, и дверь отворилась.
Электричество не зажглось. Дневной свет проникал лишь в щели фанеры, которой были заколочены окна. Я прошел в свой кабинет и распахнул окно.
Мне думалось, что я увижу захламленное, затянутое паутиной логово, но в комнате сохранился довоенный порядок. Только слой пыли покрывал письменный стол, лампу, чехол пишущей машинки и кресло. И на полу катались крупные клубки тополиного пуха.
«Как он проникал сюда? — не мог понять я. — Ага, вон в то отверстие у нижнего края фанеры, где отломился уголок. Значит, сюда задувал ветер и свободно гулял по комнате».
Неожиданно над моей головой послышался щебет. На книжной полке сидел крохотный воробышек и что-то сердитое выговаривал мне на своем языке. Видно, требовал, чтобы я немедля закрыл окно и покинул помещение, давно занятое им.
— Как же ты уцелел, воробышек? — изумился я.
Воробей не пожелал мне отвечать. Растопырив крылышки, он боком передвигался по краю полки, готовый защищать свое жилье.
Я покрошил ему хлеба на стол и сказал:
— Клюй, братец, вволю. Придется, видно, нам вместе жить. Но чем же ты питался в голодную пору?
Тут я приметил, что отставшие у пола обои сильно издырявлены.
— Э! Да ты, брат, сообразительный, — невольно вырвалось у меня. Значит, в трудные дни клейстер выклевывал? Молодчина. Спасибо, что выжил! Нам, ленинградцам, нельзя отчаиваться.
Воробышек уже не обращал на меня внимания. Слетев на стол, он жадно клевал крошки хлеба. Вскоре к нему присоединилась еще одна серая птаха, влетевшая в окно.
— О, да вы тут всей семьей обосновались! Если вас много — мне не прокормить.
Я вытащил из чемодана электрический фонарик, сходил в кухню и отвернул водопроводный кран. Он засопел и выпустил струйку заржавленной воды. Я дождался, когда вода очистится, наполнил ею блюдечко и принес птахам. Но они пить не стали, ведь внизу был полноводный канал.
Я не стал разглядывать, в какое состояние пришли вещи, простоявшие две зимы в не отапливаемой квартире, а решил первым делом проверить тайник со шкатулкой. Меня тревожила судьба дневников. В четырех тетрадях были записи, которые я не решался возить с собой. Уезжая из Ленинграда в апреле 1942 года, я надумал спрятать их понадежней. Уложив дневники в железную шкатулку, я обернул ее клеенкой, снес в дровяной сарай, где хранился всякий хлам. Смерзшуюся землю пришлось долбить ломом. Я с трудом выкопал небольшую яму в правом углу сарая, уложил в нее шкатулку, присыпал землей и придавил большим камнем.
Позже я ругал себя: «Зря закопал, мог бы захватить с собой и отправить жене на Урал».
Взяв ломик, я спустился вниз, открыл сарай и направился в правый угол. Камень лежал на месте. А рядом стояла забытая мной лопата.
Сарай, видимо, затапливало, клеенка от сырости заплесневела. Шкатулка была красной от ржавчины. Я встряхнул ее, тетради не шелохнулись.
Дома я с трудом открыл шкатулку, подмокшие дневники разбухли. Многие страницы тетрадей склеились, чернила расплылись и проступили на оборотную сторону. Слившихся строчек почти невозможно было разобрать.
Их теперь не восстановишь. А ведь как я оберегал! Прятал в противогазную сумку и всегда носил ее на себе, а по ночам укладывал ее под голову рядом с пистолетом! Неужели напрасно рисковал: не уходил в убежище во время бомбежек и артиллерийских обстрелов, а садился за стол и, пользуясь свободными минутами, делал торопливые записи. Зимой от холода коченели пальцы, становились как крючья. Приходилось согревать дыханием, чтобы они крепче держали перо. А скольких занятых людей заставлял сидеть по ночам у коптилки и рассказывать!
Такое ощущение дурноты от невозвратимой потери у меня уже однажды было. До войны я вез машинистке свернутую в трубочку рукопись рассказа, на который потратил не менее сотни ночей. В толкучке переполненного вагона сверток, видно, выпал из кармана, а может, его вытащили. Спохватился я, когда трамвай ушел.
Читать дальше