Представ пред Комиссией, он заявил ей свое недовольство и просьбу посмотреть Свод законов. Его прервал статский следователь со звездою: «Вы должны говорить не то, что считаете нужным сами, но что нужным считает Комиссия. Вы обвиняетесь в бунте и пропаганде фурьеризма». И прочитал ему увещание открыть соучастников; и объявил — довольно, однако, туманно — о выгодах раскаяния и признания. «Что ж, ради выгод клеветать на себя и других, вымышлять небывалые преступления?» — с досадой и негодованием спросил Петрашевский. «Подождите, — отмахнулся следователь и зачастил скороговоркой: — Вы обвиняетесь в порицании правительственных лиц, в направлении ваших собраний, у вас говорено было об освобождении крестьян и судебной реформе… Не вам бы рассуждать об этом!» «А кому? — не смолчал Петрашевский. — Не знаю, кто из нас имеет более права рассуждать, мне кажется, скорее тот, у кого ума больше». И усмехнулся при этом обычной своею усмешкою некоторого превосходства, и тот, со звездою, конечно, не в силах был ее перенесть. «Стоит только посмотреть на него!..» — вскричал он. «Этого недостаточно для суждения о виновности», — парировал Петрашевский. Он настаивал на том, что ему необходимо посоветоваться с законами, освежить их в памяти, ибо иначе оказывался в неравном с обвинителем положении, между тем как существует статья, где сказано: перед лицом закона все равны. «Скрывать это от обвиненного — значит иметь двойные весы у справедливости!» — «В-вы арестованы п-по высочайшему п-повелению!» — напомнил со значением толстый генерал Ростовцев, знакомый Петрашевскому еще по изданию киряловского словаря. Он ему возразил: «Высочайшее повеление об арестовании вовсе не уничтожило предшествующих законов, если в нем не говорится об их отмене». «Адвокатские увертки!» — почти взвизгнул статский следователь. «В противном случае я буду молчать». «Ах, вот как? — статский терял остатки терпения. — Мы вас штыком приткнем к стене, коли посмеете не отвечать!» «Что ж вы думаете — получите ответ? — снова по-своему усмехнулся ему в лицо Петрашевский. — Немножко крови и ничего больше…» Тут, смягчая обстановку, вступил до сих пор молчавший голубой Дубельт, самолично арестовавший его: «Ну, а как бы вы желали, чтобы над вами производили следствие?» «Комиссия могла бы избрать себе в руководство одно из двух правил известных», — отвечал Петрашевский. И привел изречения кардинала Ришелье и Екатерины Великой. Кардинал говорил: напишите семь слов, каких хотите, я из этого выведу вам уголовный процесс, который должен кончиться смертною казнью… Лучше простить десять виноватых, нежели наказать одного невинного, — вот слова Екатерины. «Но ведь вы виноваты, — мягко возразил Дубельт. — Достаточно посмотреть бумаги, что взяты у вас… А ведь еще и сожжено много, я сам видел пепел в печи!» — «О, ваше превосходительство Леонтий Васильевич! — воскликнул Петрашевский. — Слыша это, Ришелье сам бы сказал: „Я только самонадеянный глупец в деле создания крупного процесса, хотя и мнил себя первой величиной. Вот мой учитель“. Кардинал искал все-таки хоть какие-нибудь факты, хоть семь слов! — а Леонтию Васильевичу довольно кучки пепла от раскуривания трубки!» Статский следователь вскочил с места, опередив председателя, так и не раскрывшего рта: «Отведите его в каземат!»
«Молчать! Нет, только молчать! Ты будешь нем перед ними!» — так сказал он себе тою ночью в своем каменном ящике. Какой может быть разговор с этими господами, с этим статским, и какой толк говорить, если все заранее определено, если выбрали жертву! Пускай судят как знают, все равно его будущее проиграно, а участие в этом деле может только продлить заключение других… Так он думал и ночь и день, возвращаясь памятью на допрос, вновь и вновь повторяя все его извороты и опять начиная с начала, чтобы понять, где же стержень всех обвинений, ключ свода. И увидел, что, в сущности, обвинителям только он, Петрашевский, и нужен, все же прочие — лишь живые улики его умысла. Но чем больше взведенная на него клевета, понял он на другой день, тем хуже будет участь других. Не отвечать на клевету не значило ли давать ей молчанием вес и силу? Нет, не страх его вынудил отвечать, изменить зароку, переменить свой план — нет, не страх наказания, но боязнь за других, мысль, что он — виной их несчастья, опасение следствия а-ля Ришелье. Словом, то, что толкнуло его спустя несколько дней нацарапать своим сотоварищам письма на кусках штукатурки.
Читать дальше