В общем, Париж нетрудно было исходить пешком за дюжину воскресных дней.
Но едва ли возможно представить себе Ватто гуляющим по городу, любующимся его то прекрасными, то уродливыми, но всегда занимательными для глаз художника домами, роскошью дворцовых фасадов, блеском пестрой толпы. Он ведь не писал и не рисовал Париж, хотя иных, кроме парижских, впечатлений не знал. Но он полон Парижем, каждая линия его карандаша — истая парижанка, и персонажи его — парижане, а город — будто невидимый фон, неслышный аккомпанемент, ритмы его проникают в жесты людей, в продуманную небрежность поз: только парижане так умеют одеваться, сидеть, двигаться, ходить.
И все же нет, не совсем так. Его рисунки кажутся не просто сделанными в Париже набросками: обыденная суета, бурная эмоциональность, бытовая конкретность жеста смягчены некоей меланхолией, будто замедляющей на бумаге движения людей. Столь отчетливую выразительность движений непросто найти и в людях самых что ни на есть изящных: в ранних рисунках Антуана Ватто изысканность сочетается с некоей нежданной определенностью линий, с почти жестоким отбором, делающим рисунок подобием красноречивой, филигранно отрепетированной пантомимы. Загадочности особой здесь нет. Ватто нищ, одинок, слаб здоровьем и сторонится своих юных коллег, он осужден на созерцание застенчивостью и болезненным самолюбием. Голод и лишения способны воодушевить здоровую и пылкую молодость — юношу же, подобного Ватто, они губят или превращают в стоика. Ни искусство, ни высказывания Ватто не дают основания думать, что он видел удел художника в парении над пошлой действительностью. Эта расхожая мысль не могла проникнуть в его серьезное и ироничное творчество. Нет, он не парил над действительностью, он, конечно, тщился проникнуть в нее, но порою то было ему не по силам.
Париж, ослепляющий летучим блеском, оглушающий шумом, ошеломляющий множеством впечатлений, — это перенасыщенный раствор, где Ватто старается отыскать драгоценные кристаллы, родственные образам возбужденной, но еще робкой фантазии.
Он ищет в обыденности созвучное искусству — движение, полное осмысленной энергии, четкую линию складок шелкового платья, отработанный веками и потому столь ясный и выразительный жест точильщика или солдата. Но оптимальный вариант пантомимической законченности, основанной на настоящем артистизме, — это, конечно, балаган, комедианты, по многу раз в день повторяющие одни и те же сцены, возможно, так же, как делали их отцы и деды десятки лет назад. Здесь жест несет оттенок бессмертия — он отшлифован веками и, без сомнения, переживет и актеров, и зрителей. Об этом Ватто вряд ли думает, но как не любоваться лицедеями, когда в их игре жизнь освобождается от утомительной и однообразной суеты, отливается как будто бы в единственно возможные, совершенные по красноречию и пластичности формы. Он любил театр еще в Валансьене, о чем, как мы помним, писал Жерсен. Естественно, что в Париже, где играли лучшие комедианты и где их было множество, интерес этот мог только возрасти. Тем более что здесь, в Париже, театр был дорогой к реальности, возможностью разобраться в чрезмерно вспененной действительной жизни.
Наверное, поэтому так трудно различить в рисунках Ватто, где набросок, сделанный в театре, а где на улице или в парке. Театр и жизнь на листках его карне взаимопроницаемы, театром насыщено воображение, и карандаш, рисующий обыденную сцену действительности, вовсе не забывает о театральной сцене, даже если художник о ней и забыл.
Воскресенья проходят в жадном, изнурительном рисовании. Пока наделенный настоящим талантом человек работает, он не замечает усталости: возбужденный интеллект забирает у тщедушного тела силы на много дней вперед. Ватто возвращается к себе едва живой. Вечно голодный заморыш, он успевает сделать за один день очень много, но с младых ногтей он умеет быть недовольным. И страшно себе представить, ведь, без сомнения, он рвал, выбрасывал свои рисунки. Он рвал рисунки Ватто! Никогда не было в нем присущего многим гениям вещего и спокойного понимания своей исключительности, если он и ощущал ее, то только как недостаток.
И назавтра снова копии. От света до света. И по всей вероятности, зависть менее способных подмастерьев. И раздражение хозяина, потому что нельзя себе представить, чтобы Ватто мог полностью подчинить свои освобожденные воскресными занятиями пальцы убогому единообразию копийного мастерства. И так много недель. Удивительно, что он — еще очень редко и мало — пробовал писать маслом. Где находил он силы и время?
Читать дальше