Софья Владимировна каждый раз говорила Чехову:
— Ну, Миша, остановись, довольно стареть! Тебе уж даже не сто пятьдесят лет, а больше двухсот! Таких стариков вообще не бывает либо они совсем двигаться не могут!
А он? Смеялся и еще пуще принимался за то же самое. Его это веселило, радовало и возбуждало невероятно. К тому же Кобус — Чехов был шепелявый. В первой сцене можно было разобрать его слова, но дальше... Гиацинтова играла дочку судохозяина Клементину. Обращаясь к ней, Чехов вместо слова «барышня» произносил что-то такое, что разобрать было немыслимо, что на «барышню» уж никак не было похоже.
А публика словно понимала эту забаву, очень любила Чехова и совершенно замирала, когда он с удивительной легкостью переходил от смешных сцен к трогательным, от смешной шепелявости к таким интонациям, что невольно навертывались слезы. Чехов играл шутя, играл изумительно. Был и смешон и трогателен.
И складывался цельный образ забитого жизнью, наивного, несчастного, но нисколько не протестующего старика. Зрители за него протестовали всей душой — такой он был слабенький, беззащитный и мягонький, словно «подушечка», как говорили партнеры. А его друга, старика Даантье, актер Н. Ф. Колин делал сердитым, жестким, ворчливым и насмешливым.
«Вот если вы спросите, — сказала Софья Владимировна, — какая сцена мне прежде всего вспоминается, так это первая сцена первого акта. Клементина рисует портрет Кобуса, и в дверях появляется Даантье. Возникает диалог между двумя стариками. Трудно даже рассказать, какое богатство интонаций и быстро меняющихся настроений успевал вложить Миша в эту сцену. Тут была и ссора, и смех, и раздражительность, и любопытство, и нетерпеливость, и растерянность — просто всего не припомнишь».
В этом чувствовалась у Чехова неподдельная радость творчества. Тогда он был неуемно веселый и озорной. Вот, например, чем еще он любил забавляться и до открытия занавеса и даже во время первой сцены с Клементиной. Ему был очень велик лысый парик, который выдали для роли Кобуса. Особенно широкой и длинной была трикотажная «шея», которая всегда пришивается сзади, к нижнему краю лысых париков. Так вот Чехов перед каждым спектаклем подходил к Гиацинтовой, «шикарным» жестом запахивал один конец этого трикотажа на другой и закалывал их огромной английской булавкой. Видя ужас в глазах партнерши, он успокаивал ее, шепелявя:
— Ничего, ничего: я ее шарфиком прикрою, сар-пи-ком!
Но во время действия, улучив момент, когда публика этого не видит, он, лукаво глядя на Гиацинтову, быстро отдергивал шарфик, показывал гигантскую булавку и молниеносно закрывал ее.
Чехов радостно «купался» в этой роли, смешил и трогал зрителей, поражал всех тем, что, будучи юным, совершенно
перевоплощался в старика.
А вот Фрибе в «Празднике мира», по словам Софьи Владимировны, был у Чехова совсем другой: загадочный старик, с каким-то странным внутренним миром, очень отрешенный ото всех, злой, словно зверек.
Фрибе — слуга в мрачной и нервной семье Шольц. Это роль небольшая, в ней мало слов. И даже здесь Чехов проявлял удивительную фантазию, заразительность. Страшненький был у него Фрибе. Волосы его торчали как-то вперед. Это был ироничный, временами обозленный, но преданный слуга.
Участники спектакля затрудняются вспомнить какую-нибудь одну особенно удачную сцену Чехова — Фрибе. Все было хорошо, волнующе. Пожалуй, можно выделить тот момент, когда драма в доме Шольц близится к кульминации и временный мир в семье готов смениться новым, быть может, самым страшным скандалом — во время раздачи подарков у елки. Перед этой сценой Фрибе тайком, поспешно сообщает фрау Шольц, что доктору, ее мужу, долго не протянуть, что он таких дел натворил... Не докончив, Фрибе бормотал что-то себе под нос — это было характерностью роли — и уходил, оставив хозяйку в безумном волнении. Тут все черты Фрибе проявлялись чрезвычайно выпукло и, как всегда, в характерной для Чехова манере — в легкой и быстрой смене актерских красок. Удивительно и непонятно, как он это делал: сцена коротенькая, в ней всего две-три недоговоренных фразы.
Весь спектакль был мрачный, тяжелый. В зрительном зале раздавались рыдания, случались даже истерики. А студийцы были тогда по молодости так наивны, что успех спектакля оценивали количеством этих рыданий и истерик. Сулержицкий горячо протестовал против этого, но студийцы не унимались.
Станиславский не сразу разрешил выпустить этот спектакль. Только после того как был устроен специальный просмотр для «стариков» — артистов труппы МХТ, и те похвалили исполнителей, — спектакль стали показывать публике. А похвалили актеров за то, что все в спектакле играли хорошо: Л. И. Дейкун (мать), Г. М. Хмара (отец), Б. М. Сушкевич и Р. В. Болеславский (сыновья), С. Г. Бирман (дочь), М. А. Чехов (Фрибе), А. И. Попова (мать Иды), С. В. Гиацинтова (Ида). Шел спектакль сравнительно долго — с 1913 по 1917 год.
Читать дальше