Графиня Аделаида вернулась в дом сестры с чувством смутного страха и… страха и стыда. Как вам объяснить это так, чтобы не вызвать улыбки? Мы над ней уж так много посмеялись, и неужели мы и теперь будем издеваться, после того как она столько перенесла? И как перенесла! Но вот видите ли, те несколько дней, когда ее детская, простая душа так мужественно восприняла свое мученичество, были уже позади; то нравственное напряжение, которое подняло ее на уровень самых сильных, закаленных душ, не могло же длиться с таким характером, как ее; после всей этой бури должно было наступить затишье, и тем более неподвижное, чем менее она была подготовлена к налету бури предыдущей жизнью и самой своей природой. И вот, несмотря на то, что со времени отъезда она успела выйти замуж, потерять мужа, похоронить его и пройти через весь ужас своего мученического вдовства, она возвращалась домой такою же скромной, бедной Аделаидой, какой уехала.
Священные воспоминания тех трех дней она скрыла на дне своей пугливой души и хоронила от постороннего глаза с такой ревнивой любовью, что никто из тех, кто знал, через что она прошла, никогда не угадал бы ни объем ее горя, ни глубину ее страдания, ни той высоты, с какою она их перенесла. Да и каким языком, какими словами она бы о них поведала? И, наконец, — кому? Кому было какое дело? Она была с ним одна в карете, когда они ехали из церкви; она была одна, когда, обнимая его голову на своих коленях, она везла его в шарабане; когда у нее его отняли и понесли в чужой для нее дом, она осталась одна, и весь свой страдный путь она прошла одна, без чужой помощи. Нет, она никому не говорила о тех ужасных событиях. Посторонний мог подумать, что судьба взяла и вычеркнула эти несколько кровавых строк со страниц ее жизни: то, что было раньше, и то, что наступило теперь, было так похоже, что мало-помалу прошлое и настоящее сомкнулись поверх того события, которое, казалось, должно бы было навсегда их разъединить. И она, покорная и скромная, вошла в эту готовую обстановку своего прошлого и сейчас же нашла свое старое место: оно не было слишком мало для нее теперь, как не было и прежде, — напротив того.
Да, представьте, — как это ни странно, — ее место казалось ей даже слишком велико, она совестилась его. Вы только подумайте, какою она вернулась — и к кому!
Графиня Марта всю жизнь была для нее авторитетом, и ее замужество, которое было единственным ее самостоятельным шагом, было вместе с тем первым актом неповиновения сестре с тех пор, что она себя помнила; и вот как она за него наказана. Уж тут ее личное горе и священные воспоминания отступали на второй план, а выступали, так сказать, фактические результаты ее замужества: она лишилась своего имени, совершила неравный с общественной точки зрения брак, порвала со всеми традициями, унизилась до принятия подчиненной роли в доме своих предков — а что она за это все получила? Она принесла все жертвы и не воспользовалась ни одним из преимуществ брака; она все упустила, ничего не приобрела, ничего, если не считать родства с мадам Пюжо. И вот она, как блудный сын, возвращалась домой и с замирающим сердцем спрашивала себя: „Что скажет Марта?“ Она смутно надеялась, что сестра хоть немного смягчит степень ее виновности и что после этого она сама, может быть, убедится, что и в ее положении можно смотреть людям прямо в глаза.
Но Марта ничего не сказала. И это молчание сразу закрепило в ней убеждение в непоправимости ее вины; оно вдавило ей в душу печать ее стыда; угрызения совести проникли в самую глубь ее сознания, и она, как павшая, взошла в свой дом и под недосягаемым величием своей девственной сестры проползла в свой угол.
Понимаете теперь, почему ей было совестно своего положения? Почему, когда ее знакомые начали приходить с визитами соболезнования, она горела стыдом, тем самым стыдом, который охватил ее в ту ужасную ночь пред постелью Борниша и перед бельем с меткой А.Б.? Все эти знаки внимания со стороны ее друзей, подходивших к ее руке, говоривших особенным каким-то голосом, их участливые взгляды, смущенное движение их рук, когда они вертели свои обмотанные крепом цилиндры, жгли ее. Разве не пытка — публично принимать знаки уважения за то, чего совестишься в глубине души? В каждом вопросе она видела намек, в каждом слове сострадания чувствовала укор. И это постоянное принижение привело наконец к тому, что она сама себя уничтожила пред своей старшей сестрой; если прежде она смотрела на нее снизу вверх, то теперь она уже не смела вовсе на нее смотреть; она, оставаясь на глазах у всех, нравственно пряталась, исчезала.
Читать дальше