— Они отстали?
— Да не могли отстать — они ехали следом.
Мадам Пюжо сделала несколько шагов и, атласными башмаками вступив на газон, тихонько пошла через двор по направлению к аллее. Гости начали высыпать из дома. Мадемуазель Пюжо, видя, что судьба рассудила иначе, чем она, тоже вышла, в воздушном платье лимонного крепа, и сошла с крыльца; гости за ней: вся нарядная толпа медленно двигалась по зеленой траве, сама не зная, куда и зачем…
Вдруг раздался крик: „Верховой!“ В аллее задымилось новое облако, и во весь опор приближался всадник. На взмыленной лошади подъехал лесник; он с разбега чуть не врезался в толпу и, осаживая коня, задыхаясь и путаясь, стал передавать что-то ужасное, что сразу и понять было трудно: „Лошади понесли, там, под горой… как раз перед поворотом… кучер ничего не мог сделать, мосье Борниш высунулся из окна, хотел помочь… закричал кучеру, лошади хуже подхватили и вдруг… на самом повороте… карету с размаху ударило о скалу… мосье Борниш — прямо головой… до смерти“…
Послышался крик: мадам Пюжо упала в обморок; ее подхватили; и мадемуазель Пюжо, приказав, чтобы мать несли в спальню, сама последовала за ней.
Гости обступили лесника и в течение пятнадцати минут своими расспросами рвали его на части. Оказывалось: „разбился до смерти, положили в сторожку… доктор случился, сказал, что не стоит и перевязки делать… предложил шарабан, — должны следом быть“.
Эти обрывчатые слова ловились и передавались из уст в уста; во дворе стоял зловещий говор; люди стали сбегаться со всех сторон, рабочие со всей усадьбы, крестьяне с соседних ферм наводнили двор, и скоро нарядная толпа чопорных гостей пропала в серой массе волнующегося народа.
Но вдруг говор смолк, волнение утихло: „Мадемуазель Пюжо!“ — пронеслось шепотом. Она сходила с крыльца, бледная, с красными глазами и в глубоком трауре.
— Мама извиняется, но вы понимаете… после того что случилось… — она сморкалась в мокрый платок. Ей подали стул; гости окружили ее в почтительном отдалении.
Спускался вечерний туман… Все переминались с ноги на ногу… Царило давящее молчание.
Совсем почти стемнело, когда в той же аллее, откуда приехал поезд свадебных карет, показался шарабан. В подвенечном платье, с красным и мокрым от слез лицом, обняв руками покоившуюся на ее коленях окровавленную голову, подъехала Аделаида к крыльцу. Несколько человек бросилось поднимать бездыханного Борниша; его вытащили из шарабана, и, пока его несли по ступеням, мадемуазель Пюжо истерическим движением протиснулась к трупу; судорожно прижимая свой мокрый платок к подбородку, она исступленно смотрела брату в мертвые глаза и глухим, грудным голосом повторяла: „Жак! Жак! Жак!“… Его внесли в переднюю, она прошла за ним, и они исчезли во внутренние комнаты.
Аделаида все еще сидела в шарабане. Почему она не двигалась, она сама, конечно, и не думала о том и не понимала; но если б вы могли проявить и вызвать на свет те невидимые письмена душевной книги, в которые не проникало око ее самосознания, вы поняли бы, почему ей страшно было двинуться.
Ей было страшно сказать себе, что вот теперь все кончено. Все это было слишком скоро, длилось так мало, а ей хотелось, — так хотелось, — чтобы оно продолжалось! Пускай бы в десять раз мучительнее, но только чтобы не прекращалось! Ведь это было с ним, вместе, тут вдвоем, в этом самом шарабане; ведь еще пять минут тому назад, здесь, на этих же подушках, она сидела — хранительница жениха, оберегательница мужа, единственная госпожа! Ведь в первый раз она, ничтожная, безгласная, безвольная, имела хоть и один только, хоть и ужасный, страшный, но свой, свой собственный час. Кто ей дал его? Конечно, не она его взяла: он был отпущен ей; но так скупо, так обидно скупо! И все-таки, подумайте, как события вдруг приподняли ее над обычным плоским уровнем ее существования; судьба подобрала ее, как вихрь подбирает щепку, и ее, слабую, бесцветную, бесстрастную, заставила прикоснуться к великим тайнам бытия и смерти! И все это длилось какой-нибудь час, и все это было тому назад каких-нибудь пять минут, и все это еще не кончено, все это есть еще, но перестанет быть, как только она двинется…
И это она смутно ощущала, хоть и не думала о себе, когда в окровавленном подвенечном платье, опираясь на чью-то поданную руку, она, шатаясь и дрожа, поднялась по ступеням, вошла в темную переднюю, тупо осмотрелась и тут же у дверей опустилась на первый попавшийся стул. Нет, она не думала о себе, она забыла даже, кто она. Вот как „молодая“, мадам Борниш, вошла в дом своего мужа, вот как последняя графиня Кастель дю Пик вернулась в замок своих предков.
Читать дальше