17
Ну ладно — музей — музеем, дружба — прекрасная вещь, но требует взаимности, как любовь — партнерства... Пока же, как говаривал мудрый Самуил-Шмелке из Никольсбурга, начнем-ка лучше с себя...
Однажды, а если быть точным, то два года назад, чудесным летним алма-атинским вечером сидели мы с моим давним другом, поэтом-москвичом, в отведенном ему гостиничном номере и беседовали о близящемся погроме. Дневная жара отступила, с оснеженных, розовых до закатного солнца гор тянуло прохладой, фонтан под окнами гостиницы шумом и плеском напоминал о бешеных, прорезающих ущелья потоках, о живом бархате зеленых альпийских лугов, о тянь-шанских, словно нежной изморозью покрытых елях. Словом, о жизни иной. Марк (звали его именно так, один из четырех евангелистов приходился ему тезкой) был растерян, хотя вообще-то я никогда не считал его человеком робкого десятка. В свое время он плавал на минном тральщике, вылавливал и подрывал оставленные войной гостинцы в наших северных водах, а шитую золотом форму капитана первого ранга лишь недавно повесил в домашний гардероб, чтобы надевать ее только в торжественных случаях, отправляясь на встречу с читателями... Так вот, он-то и был растерян, обескуражен: перед моим приходом он звонил домой и услышал от жены: ходят-бродят по Москве слухи, будто готовится погром... Говорят, в Малеевке что-то сожгли, кажется — синагогу. Да, вот еще: листовки бросают в почтовые ящики... Короче — ждут. И ей, Майе, с внуками на руках — дети куда-то уехали — тоже тревожно, так что лучше бы ему, Марку, поскорее вернуться...
Мы уже выпустили в пространство, наполненное горной прохладой и фонтанным плеском, изрядное количество соответственных военно-морских и сухопутно-гражданских выражений. У Марка все равно командировка кончалась, так что не в срочном его возвращении в Москву было дело. И не в погроме — мы оба в него не верили. Почему?.. Сам не знаю, да вот не верили — и все. Майя с маленькими внуками, по ночам одна в квартире, подозрительные звуки за окнами, дыхание спящих детей... Это ее беспокойство, тревога в голосе, увещевания, которые по телефонному проводу Марк посылал ей с расстояния в три тысячи километров. Вот что, пожалуй, было главным... Но если разобраться, не о Майе, доброй и милой жене Марка, мы тогда думали. Как же так — через сорок пять лет после конца войны с фашизмом, через три с половиной десятка лет после "дела врачей" — снова разговоры, слухи о погромах? И где — в Москве?.. Нет, в голове это не укладывалось. Ни у Марка, в его поэтической, порядком поседевшей голове, ни в моей — вполне прозаической, но тоже изрядно поседевшей.
А почему, собственно, не укладывалось? А Сумгаит в ней — укладывается? А Карабах? А наши события в декабре восемьдесят шестого?.. А "Память" — она укладывается? А Кунаев, а Кожинов — укладываются? А — зачем далеко ходить — вся эта история, из-за которой я ушел из редакции — она укладывается?.. Многое, многое, оказалось, не укладывалось, не хотело укладываться в наших головах. И мы пили минералку (она еще имелась в свободной продаже) и пытались затолкать в свои головы весь этот страшный сумбур, эти вопросы без ответов, и — мало того — найти ответ... Найти ответ на вопрос: что в этой ситуации делать? Стенка на стенку?.. Так ведь это там — стенка, а у нас супротив нее — лбы, и только... Что же — заткнуть уши, закрыть глаза?.. Испытанный прием. Да и Бялика мы читали:
"...Ожгла их больно плеть —
Но с болью свыклися и сжилися с позором, —
Чресчур несчастные, чтоб их громить укором,
Чресчур погибшие, чтоб их еще жалеть..."
Что же делать? Как жить дальше?.. (Тогда еще невероятным казалось, что выход есть: взять и уехать...)
И Марк сказал (не только тогда, мне и теперь кажется, что его устами говорил по крайней мере — его тезка-евангелист):
— Хорошо, — сказал он, прихлебнув минералки и затягиваясь сигаретой. — Хорошо, — сказал он, как всегда, слегка грассируя, отчего его вполне семитская физиономия сразу приобрела оттенок непереносимого для любого антисемита аристократизма. — Давай посмотрим на некоторые вещи (он снова вспомнил молодость и минный тральщик...) вот с какой стороны. Мы принадлежим к народу древнему, поднабравшемуся в различных переделках мудрости, почему в конечном счете ему и удалось выжить. И вот он смотрит на другие народы, которые молоды и по сути только начинают жить, все у них впереди... Он как на них смотрит? Ну, к примеру, как старик, попавший в уличную толчею: и тот его пнет, и этот заденет, один уязвит, другой оскорбит... А он все сносит. Не отвечает на толчок толчком, на оскорбление — оскорблением. И не потому, что слаб и стар, во всяком случае — не только потому... А потому, что — мудр и знает: все это молодость, да еще и недостаток приличного воспитания, это пройдет, взрослым всегда неловко и стыдно вспоминать многое из давнишних проделок...
Читать дальше