Пол был покрыт глянцевой коричневой краской лишь наполовину – до колченогой пузатой тумбочки. Дальше шли щербатые стертые квадратики старых досок. Когда-то давно его начал красить Алешин дед, тщательно промазывая кистью половицы. Но ровно на середине комнаты остановился, погрозил кому-то кулаком в стену, чертыхнулся артистично и многоярусно да и помер. После бабушка взялась было докрасить пол, развела подсохшую краску в банке вонючим скипидаром, помалевала – вот до той самой тумбочки, но вдруг услышала голос деда: «Ты, старая, давай мне не халтурь! Ить проплешины на полу какие! Сильней кистью-то води!»
Бабушка минуту соображала, потом завизжала тоненько: «И-и-и-и-и-и! Ирод окаянный, нет от тебя покоя!» Запустила кистью в томную фарфоровую балерину на комоде и никому более не велела к полу прикасаться. Так они и жили: Алеша с мамой на блестящей половине, бабушка – на невыкрашенной.
А еще по центру колонна эта торчит, дура дурой! И крючка к ней не прибить, и в хозяйстве никак не пристроить. Да и оттоманку бабушки Вали из-за нее пришлось у двери поставить: когда та стояла у окна, бабушка, бывало, ночью спросонья встрепенется до коммунальной уборной да как шарахнется башкой прямехонько о столб этот никчемный. Даже след остался – облупилась штукатурка от бабушкиного крепкого лба, и ровно так, ладненьким яичком. Алеша-то мелком яичко по контуру обвел, пририсовал, что положено, – вот тебе и советский танк.
А у оттоманки было набитое пружинами брюшко, и, когда Алеша прыгал на ней под самый потолок, она тоненько ворчала возмущенным ржавым скрипом. Это если бабушка не видела, а то убила бы на месте.
И всё в комнате: и колонна, и оттоманка, и большой подоконник, на который так здо́рово забраться и смотреть, что делается вокруг, и круглый стол под луноликим абажуром – всё было для Алеши любимо до щемящей боли в миндалинах, и ни за что на свете не променял бы он свою комнату ни на какую другую. Даже на дворец. И если бы его спросили, что такое Родина (с большой, разумеется, буквы), и не у классной доски спросили, а так, шепотом, под честное-пречестное слово, – он бы поклялся, что комната эта и есть его Родина и вся квартира – тоже Родина. Ну и всё, что вокруг, – дом, двор, город, страна, – тоже, конечно, Родина. Но ядро-то Родины – у него в комнате. А центр Вселенной проходит аккурат по середине, как раз там, где колонна торчит. Ведь не случайно же торчит – надо же этот вселенский центр как-то обозначить.
Помимо Алешиной, в квартире зачем-то пригрелись еще три комнаты.
Первую занимал приехавший в Ленинград сразу после войны бакинский армянин. У него было румяное лицо, темные, как мазут, всегда печальные глаза, усы и блестящая лысина в черных с серебром завитках по периметру. У персонального звонка-вертушки на входной коммунальной двери висела начищенная табличка с витиеватыми буквами: «Халафян Арарат Суренович. Звонить пять раз». Вычурно, по старинке. И зачем звонить пять раз, если соседей – четыре фамилии, было непонятно. Но Арарат Суренович тайну эту не раскрывал и на все вопросы давал один ответ: «Пять раз, да? Трудно, да? На четыре не подымусь с дивана, хочите лицезреть, крутите пять!»
Арарат Суренович работал в часовой мастерской на соседней улице, именовал себя громко, под стать табличке на двери, «часовых дел мастером» и принимал посетителей иногда на дому, которые неизменно звонили в дверь сколь угодно количество раз, но только не пять, чем невероятно раздражали соседей. А чтобы соседи не фыркали, что ходит к нему всякий сброд или, не дай бог, балуется Арарат Суренович частными заказами, он угощал тех фруктами с родины, каждый раз поясняя: армянские сливы, не азербайджанские, хоть и из Баку. Соседям было абсолютно все равно – сливы в магазинах были мелкие и кислые, так что угощение соседа принимали с неподдельной радостью.
Ходили к Арарату Суреновичу по разным поводам, но чаще – по сугубо личным делам, коих он сам предугадать не мог. У него всегда имелось наготове несколько дежурных отговорок на случай, если кто-нибудь вздумает попросить взаймы. Например: «Я бы, дорогой, с охотою одолжил тебе, но не далее как вчера занял зятю на „КВН“». Или: «Опоздал, расхороший мой. Сегодня утром всё до копейки в комиссионке оставил – транзистор приобрел. Нет, не себе, что ты, что ты! Дочке в семью». Но самое популярное было – закатить к потолку глаза, выдержать «мхатовскую» паузу и тихо так, чуть с хрипотцой, молвить: «Нельзя у меня, брат, в долг взять. Мне можно только дать. Не дает никто. Вот ты небось тоже не дашь…» И обязательно вздохнуть заглубинно и зыркнуть из-под кустистых бровей. Собеседник обычно как-то сразу ссутуливался, начинал двигаться позвоночником к выходу и бормотал что-то извиняющееся, совершенно не желая вникать в подробности нужды Арарата Суреновича. Хозяин же еще раз вздыхал и облегченно закрывал за посетителем дверь. В общем, славный был сосед.
Читать дальше