– Значит, ещё не скоро.
Степаныч глядит на меня, молчит выжидающе, как будто ждет, что я скажу, куда еду.
Куда я еду? Мне скоро выходить.
Вдруг Степаныч отводит взгляд и начинает хитро улыбаться:
– Тогда, чтоб не запутаться, ты, – он показывает на меня, – ты будешь Саня, извини, я тебя уже давно знаю, от-так, – показывает на новенького, – будешь Александр, ты тем более еще трезвый, пока, а я, так и быть, буду Сан Степаныч. От-так.
– Сан Степаныч, Сан Степаныч, – голос новенького скрипучий, высокий, и говорит он, почти не разжимая тонких губ, – может Степаныч-сан, как японец-на.
И он смеётся, вдруг заливисто, беззлобно. Степаныч тоже смеётся, качает головой, как бы говоря «во даёт». Он выуживает из чемодана третью стопку, и мы выпиваем втроем. Новенький не закусывает, только выкатывает глаза и шумно выдыхает.
– Вы что тут мёд везете? Медом несет, – он принюхивается, смотрит на меня вопросительно, – от тебя что ли?
Я пожимаю плечами. Степаныч жует сало, отвернувшись к окну. Саня внимательно почти враждебно разглядывает мою улыбающуюся рожу, но через секунду тоже начинает улыбаться.
– Да ладно, медом и мёдом. Мужики, только меня проверять придут, и вам, это-на, – он показывает глазами на бутылку, – нельзя.
– Ничего, договоримся, – машет рукой Степаныч, – от-так…
– …И медведи, и кроты,
Зайцы, лошади, коты,
Все пугаются меня,
И бегут, как от огня.
Я выпиваю еще и лезу на верхнюю полку.
– Э, скапустился твой попутчик-на, Степаныч-сан – Саня язвительно подмигивает Степанычу. Но Степаныч меня защищает:
– Ничего, мы с ним уже давно едем, от-так, он вишь, молодой еще, хоть и не щуплый. Да, Саня?
Молодой. Мы с откинувшимся Саней примерно одного возраста. Сколько ему? Тридцать, вроде, есть.
Из верхней незанавешенной части окна бьет заходящее солнце, мелькает за деревьями. Я подставляю лицо свету и чувствую, как на веках не переставая мельтешит стробоскопом. Лежу с дурацкой улыбкой, с закрытыми глазами, а по векам и щекам носятся солнечные блики. Голова наконец-то дурнеет и вязнет в вате. Подступает долгожданная отключка. Медовый запах от моей одежды и рук скапливается в облачко, окутывает меня, висит над койкой.
Я отворачиваюсь к стене и не вижу своих попутчиков, только слышу одним ухом и представляю.
Саня скрипучим голоском, который от спирта стал еще корявее и тоньше, рассказывает Степанычу, и его слова доносятся из полудремы, из клубов дыма, из кислых неоновых переливов сала и черствеющего на глазах хлеба, складываются в картинки.
Два года, да…, оттарабанил, да, два.
Его лицо с узкими глазами выплывает из-за радужного марева, а рука показывает рогатку двумя пальцами, буква «V», два года. За что? За дурь. По двести двадцать восьмой. Для себя, ясен пень, для себя, за распространение, совсем другие цифры-на. На моих закрытых веках мельтешит солнце. Саня молчит, и теперь обе его руки показывают по рогатке, в каждой – сигарета. Он подносит обе сигареты ко рту, затягивается и выпускает кончиками рта две струи сладковатого дыма. Струи скручиваются со скрипом и рисуют в воздухе прямо перед его лицом восьмерку. Она колеблется, а Саня улыбается, и показывает две рогатки с дымящимися сигаретами. Две рогатки и восьмерка. Два, два, восемь. Двести двадцать восьмая.
Судя по звукам, они снова выпивают, и Саня продолжает скрипеть. Я теперь другой человек. Совсем-на другой. Нет, не домой, дома никого нет у меня. К женщине еду, ну как, к девушке. Переписывались в тюрьме, так и познакомились по переписке. Через день буду. Деревня какая-то, Ослёнкино, прикинь-на, да, ну, Ослёнкино, как осёл, втыкаешь?
Конечно, втыкаю. Ослёнкино.
Ослик, маленький, серый ослик. Он сидит в белой фарфоровой чашке, в маслёнке, и копыта увязают в расплавленном жёлтом сливочном масле. Ослик в маслёнке. Я беру его за шкирку двумя пальцами, сажаю на ладонь и указательным пальцем чешу по голове между ушами. Под осликом уже жирная лужа из расплавленного масла. Шерсть тоже жирная и скользкая, но жесткая, я ощущаю каждую упругую волосину. Шерсть как у той собаки, у шнауцера, который был у надзирателя. Надзиратель жил в деревне, неподалеку от зоны. Вокруг зоны широкое поле, простреливается, а из камеры на третьем этаже видны дома поселка. Почти все, кто работал на зоне, жили в том поселке. Он привозил с собой серого ризеншнауцера. И когда нас выводили во двор на прогулку, я подходил и гладил шнауцера. А у надзирателя, Виктора Семёныча, стреляли сиги. А шнауцера звали Рэтти.
Читать дальше