Когда стемнело, я спустился в бар, где, как я и рассчитывал, встретил Викторию Хэссел.
* * *
Я познакомился с Моник в Оксфорде. Она, как и я, изучала историю и литературу, но поступила на год раньше, поэтому курсы и лекции мы посещали разные. Однако в подобных местах иностранцы стараются держаться вместе, и вскоре мы уже видели друг дружку на таком количестве совместных мероприятий, что я осмелился пригласить ее выпить со мной пива.
Она скривилась:
— Тогда «Гиннесс».
— Тебе «Гиннесс» нравится?
— Наверное, нет. Я вообще пиво терпеть не могу. Но если уж пить пиво, то пускай будет «Гиннесс». Оно, скорее всего, ужасное, но буду надеяться на лучшее, хоть по мне этого и не скажешь.
Моник считала, что надо попробовать все, причем откинув предубеждения. А потом с чистой совестью и приобретенным опытом можно навсегда об этом забыть. Это касалось всего — идеологии, литературы, музыки, еды и напитков. И меня, — впрочем, это я понял позже, потому что более разных людей, чем мы с ней, и не придумаешь. Моник была самой милой и привлекательной из всех знакомых мне девушек. Она всегда пребывала в наилучшем расположении духа и окружала добротой всех вокруг, так что рядом с ней тебе приходилось мириться с ролью плохого полицейского. Моник словно не помнила ни о своем аристократическом происхождении, ни о своем выдающемся уме, ни о своей красоте, почти раздражающе безупречной, поэтому оставалось лишь любить ее, вопреки всему этому. Она смотрела на тебя — и ты вынужден был сдаться. Отбросить все попытки сопротивления и влюбиться по уши. С многочисленными воздыхателями она обращалась с очаровательной чуткостью, но в то же время с мягкой отстраненностью, отчего становилось ясно, что ее принцип попробовать все — скорее не принцип, а особенность характера. Моник берегла себя для того единственного, она была девственницей не из убеждений, а по натуре.
Со мной же все было наоборот. Сам я по натуре был бабником и ненавидел это, вот только поделать ничего не мог. Стеснительный, по мнению некоторых, даже мрачный, я имел характер скорее свойственный англичанам, нежели грекам, однако внешность моя пользовалась у представительниц противоположного пола успехом. Особенно же моя внешность — я, кудрявый брюнет с карими глазами, был, как говорили, похож на Кэта Стивенса — притягивала англичанок. И все же, думаю, они пускали меня к себе в сердце и в постель еще и потому, что я обладал способностью слушать. Или, точнее говоря, слушать мне было интересно. Я жил и дышал ради любых историй, кроме моей собственной, поэтому нельзя сказать, что я особо жертвовал собой, выслушивая долгие откровения подружек о престижном воспитании, сложных отношениях с матерью, сомнениях относительно сексуальной ориентации, последней несчастной любви, лондонской квартире, куда больше нет хода, потому что папаша поселил там свою молодую любовницу, загадках пластической хирургии и подружках — настоящих интриганках, так и норовящих улизнуть в Сен-Тропе, ни слова никому не сказав. Иногда — если повезет — со мной делились мыслями о самоубийстве, экзистенциальными навязчивыми идеями и тайными писательскими амбициями. Откровения часто заканчивались сексом, особенно если я, слушая, сам и рта не открывал. Молчание играло мне на руку: его толковали самым выгодным для меня образом. Но эти постельные подвиги вовсе не добавляли мне самоуверенности, как раз наоборот — они усиливали отвращение к самому себе. Девушки жаждали переспать со мной, потому что благодаря моему молчанию я казался им таким, каким они хотели меня увидеть. Покажи я им мою истинную сущность — и все потеряю, ведь на самом деле я лишь стеснительный, неуверенный в себе бабник, бесхребетная амеба. Карие глаза и большие уши, и ничего больше. Спустя некоторое время девушки тоже замечали, как моя тоска, присущая мне мрачность, поглощает свет, и покидали меня. Я на них не обижаюсь.
А вот с Моник все стало иначе. Я стал иным — начал, например, говорить. С самого первого вечера, когда мы уговаривали друг дружку выпить мерзкий «Гиннесс», мы с ней вели диалог, именно диалог, а не монолог, к которому я привык. Темы мы тоже выбирали разные. Мы обсуждали то, что происходит вокруг, например неумолимые механизмы бедности, обсуждали, меняется ли человеческая вера в нравственность, точнее говоря, в собственную нравственность, или она незыблема. А еще насколько мы склонны отворачиваться от знаний, угрожающих поколебать наши политические и религиозные убеждения. Мы обсуждали книги — прочитанные, непрочитанные и те, которые следовало бы прочесть, потому что они того стоят. Или потому что их чересчур расхваливают. Или просто потому, что они плохие, но ознакомиться с ними надо. Говоря о собственной жизни, мы всегда подводили под это некую общую идею, Моник называла ее la condition humaine [7] Человеческую ситуацию (фр.).
, но ссылалась таким образом не на моего любимого французского писателя Андре Мальро, а на философа Ханну Арендт. Мы обстреливали друг дружку идеями этих и других писателей, однако без воинственности, а радуясь возможности потренироваться в самостоятельных суждениях в компании того, кому доверяешь, перед кем не боишься ошибиться и признать это. Порой мы спорили так, что искры летели, и однажды поздним вечером у нее в комнате, во время очередного яростного спора, подогретого парой бокалов вина, она отвесила мне подзатыльник, после чего бросилась на шею, и мы в первый раз поцеловались.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу