— Я не могу сказать, — ответил Ориоль с застенчивой улыбкой.
— Можешь! — Я взяла его большую руку в свои. — До прыжка было нельзя, а теперь можно. Разделенная боль — это половина боли. Помнишь, как мы, еще детьми, рассказывали друг другу все?
— Это было письмо, — признался он, помолчав.
— Какое письмо? — спросила я, подозревая, что услышу в ответ.
— Письмо отца, касающееся наследства.
— Но как же ты мог сжечь его? — встревожилась я. — Последнее письмо отца! Ты пожалеешь об этом.
— Уже сожалею.
— Но почему?
— Потому что хотел забыть. Или по крайней мере не вспоминать о нем так часто и с такой болью. Он сделал трагичным мое детство. Мне жаль, что он покинул меня.
Передо мной возник образ тех времен, когда мы были маленькими, а его отец приезжал в деревню. Ориоль бежал, чтобы поцеловать отца, потом хватал его за руку и тянул за собой как свою собственность, водил с одного места на другое. И смотрел снизу вверх с радостной улыбкой, словно говоря: «Это мой папа». Он восхищался им.
— У него на то были свои причины, — утешала я Ориоля. — Ты же знал, что он никого так не любил, как тебя. Энрик не хотел оставить тебя.
Ориоль ничего не ответил и сунул в рот сигаретку с марихуаной. Я тихо сидела рядом с ним, пока он вдыхал наркотик.
— Знаешь? — спросила я некоторое время спустя. Он молчал. — Помнишь о письмах? — продолжала я.
— О каких письмах? — Ориоль не понимал, о чем идет речь.
— О наших письмах! — Я начинала раздражаться. «Что это значит, какие письма? Какие письма в целом мире имеют большее значение, чем эти?» — О тех, что я писала тебе и которые ты писал мне!
— Ну?
— Теперь я знаю, почему мы не получали их.
Он снова замолчал. А я рассказала ему о любви моей матери к его отцу и о том, что мать боялась вспоминать то время. Опасалась, как бы то, что произошло с ней, не повторилось со мной. Поэтому она не хотела нашей взаимной любви и перехватывала почту, вследствие чего мы так и не получали писем. О том, что Мария дель Map считала и его гомосексуалистом, я говорить не стала.
— Жаль, — сказал наконец Ориоль. — Я вкладывал много чувств в письма к тебе, особенно когда умер отец. Это я помню хорошо. Я чувствовал себя очень одиноким и настойчиво писал тебе отчаянные письма, несмотря на то что не получал ответов. Я убеждал себя в том, что по крайней мере ты читаешь их, а мне было необходимо общение с тобой. Мне так хотелось поговорить с тобой! Но у меня даже телефона твоего не было!
Я подвинулась еще ближе к нему и сказала:
— Может быть, то, что мы писали и что оказалось утраченным, нам удалось бы повторить еще раз…
В это время танцовщица с великолепным торсом, теперь блестевшим от пота, подошла к нам и села рядом с Ориолем по другую сторону, взяла у него сигаретку, от которой остался лишь маленький окурок, и начала шептать ему что-то. Казалось, она жует ему ухо. Танцовщица улыбалась Ориолю, и он время от времени отвечал ей. Наконец она встала и взяла Ориоля за руку. Я вздрогнула. Эта чертовка хотела, чтобы он пошел с ней в лес. Они толкались, шутили, и наконец она его увела.
Представьте мое огорчение! Только что меня приводила в отчаяние мысль, что он гомосексуалист. Теперь мною овладевало то же чувство оттого, что Ориоль ушел с девицей. Мне нужно бы радоваться, что он не «голубой». Нет, это не должно касаться меня. Я помолвлена и, как только вернусь в Соединенные Штаты, выйду замуж за Майка, превосходного человека, которому все присутствующие здесь и в подметки не годятся.
Однако несколько минут спустя, когда я увидела, как Ориоль возвращается, и поняла, что за такое время ничего между ними произойти не могло, сердце мое радостно забилось. Какое счастье осознавать, что эта девица не добилась своего! Ничего, эта ящерица наверняка найдет себе там, в этом темном сосняке, какого-нибудь ползучего гада, который ее удовлетворит.
Ориоль опустился на песок в метре от того места, где сидел до этого, и начал низким голосом выводить какие-то рулады. У меня сразу же возник вопрос: гомосексуалист он, что ли? Конечно, так оно и есть. Только этим и объясняется, что мужчина не отдался такой бабенке! А потом подумалось: «Ты что, идиотка?»
По другую сторону костра еще звучало несколько тамбуринов, но никто уже не танцевал, а после сожжения вещей энтузиазм собравшихся постепенно угасал. Удары стали мягкими, задумчивыми, задушевными. Тогда Ориоль начал перебирать струны своей гитары и сыграл классическую пьесу, которую я не узнала. Потом он запел так, словно это предназначалось только нам двоим, аккомпанируя себе на гитаре.
Читать дальше