— Ты хоть понимаешь, — проговорила она, — что занимаешься самоубийством?
Дутр неопределенно махнул рукой.
— Ты уже на ногах не стоишь, — настаивала Одетта. — Ничего не ешь, исхудал. Того и гляди заболеешь. И все из-за… из-за…
Но лицо Пьера уже окаменело, глаза устремились куда-то сквозь Одетту в поисках мерцающего видения. Одетта схватила его за руку.
— Послушай, Пьер, родной мой, я много думала. У меня теперь столько свободного времени…
Она кашлянула, чтобы было не так заметно, как она волнуется, и прибавила едва слышным голосом:
— Хочешь, я уеду… Ты будешь свободен.
Дутр казался немым неподвижным камнем. Хотелось проверить, дышит ли он? Но Одетта все-таки продолжала:
— Чего ты хочешь? Скажи!.. Свободы? Да? Ты меня боишься, я знаю. Я все время с тобой. Я на тебя смотрю. Но я не могу не смотреть на тебя? Не могу. Пьер, милый… А тебе кажется, что я тебя не люблю!
Слова, как горошинки, отскакивали от неподвижной маски. Слишком яркие губы приоткрывали белоснежные зубы в нечеловеческой улыбке статуи. Одетта заплакала, словно рядом с ней никого не было.
— Что ж, — сказала она. — Лучше уж со всем этим покончить разом.
Она двинулась по комнате, надеясь увидеть ну хоть какое-то движение рук, плеч, ресниц. Дутр стоял у стены — неподвижный, бездушный автомат, глядящий в пространство глазами куклы. Одетта вышла, задохнувшись от нестерпимого горя. У нее оставалась единственная надежда — Пьер мог заболеть. Но он сопротивлялся нечеловеческой усталости. Не играя, он был напряжен и нервен до предела. От постоянных гримировок кожа потеряла здоровый блеск, и на скулах у него горели красные пятна, как у больного туберкулезом. Когда он пил, стакан в его руках слегка подрагивал. Но взглядом он бросал Одетте вызов. После кабаре он выступал в мюзик-холле на левом берегу Сены, и вдруг к нему пришел успех — бурный, восторженный, успех, который в несколько дней затмил успех их предыдущего спектакля. Одетта не без робости сидела в глубине зала, как когда-то Дутр сидел в курзале в Гамбурге. Луч света шарил по сцене и находил в кулисах странную фигуру, вытягивал ее на середину сцены и ставил в световой круг. Одетта кусала платок. Будь Пьер незнакомцем, она бы тоже вопила от восторга вместе с остальными. Но она знала цену каждому движению робота. Она знала, что Пьер смертельно болен любовью и ненавистью и не видит для себя спасения. В страшном гротеске, окруженном голубым нимбом прожекторов, бросившем вызов всем законам реальности, она узнавала хрупкую и печальную тень ранимого профессора Альберто. И отец, и сын были из тех, кто не умеет прощать. Публика, сбросив иго мучительных чар, устраивала овацию человеку, который сгорбившись уходил со сцены. Воздух взрывался криками: «Невероятно! Непостижимо! Потрясающе!» Хлопали долго, с фанатичным упорством, глядя мечтательно и испуганно. Одетта выскальзывала на улицу. Она не сомневалась, что заболеет раньше сына.
Теперь он выступал в «Медрано» — святилище магов и фокусников. Он один занимал круглую сцену, отравляя зал вредоносными чарами. Оркестр потихоньку наигрывал тягучую мелодию. Здесь не было рампы, софитов, мишуры. Дутр был один на один с трепещущим залом, который следил за его пальцами, руками, плечами, он был окружен тянущимися к нему лицами, на которых мало-помалу застывало изумление. Пьер медленно поворачивался вокруг себя, словно на вращающемся постаменте. Шарики, карты, цветы появлялись и исчезали на кончиках его пальцев, а запрокинутая голова, поворачиваясь с мягким щелчком, обращала к балконам мертвую улыбку трагического отсутствия. Мало-помалу движения его замедлялись, и он застывал на полдороге, как игрушка, у которой кончился завод. Подходил униформист и делал вид, что заводит пружину. Автомат тут же приходил в движение, становилось видно, как под пиджаком ходят поршни и рычаги, мотор начинал работать вовсю, быстро дергались руки, вибрировали ноги, раскачивалась голова, шарики выскакивали из сведенных пальцев и катились по толстому ковру. Униформист находил регулятор на спине Дутра, отлаживал его, и спектакль превращался в настоящее чудо. Переведенный на малую скорость, Дутр работал с необыкновенной медлительностью. Карты, теряясь где-то на руке, текли с неторопливостью густого теста. Доллар едва-едва пробирался по согнутому рукаву, покачивался, словно теряющее инерцию кольцо серсо, начинал клониться на бок. Падал. Нет… Чудом он оказывался опять на ребре и спотыкаясь пробирался к ладони, которая и сама оказывалась еще в пути. Оркестр замолкал, публика затаивала дыхание: монетка, казалось, боролась с собственной тяжестью, а рука — с какой-то внутренней неполадкой. Наконец монетка все-таки падала, а рука, дернувшись в последний раз, подхватывала ее. И доллар словно бы испарялся из открытой ладони. Зрелище походило на галлюцинацию. Публика в молчании долго смотрела на куклу с болтающимся на кармашке дурацким чеком — 23 000 франков, — стоявшую с вытянутой вперед рукой. Оркестр прогремел духовыми и ударными. Автомат медленно исчез, Дутр высвободился из жесткой механической оболочки и ушел в высокую галерею, ведущую к кулисам. Клоуны, эквилибристы, конюхи, гимнасты выстроились живым коридором, глядя на хрупкого мальчика, чье имя завтра затмит имена всех других знаменитостей.
Читать дальше