— Оплевать такого поэта? За это вешать надо! Тот, кто сознательно затаптывает лучшие порывы души, истинный враг человечества.
Это было сказано так правдиво и горячо, что в душе у Гогина все перевернулось. Перед глазами предстал этот жирный ублюдок, беспомощно болтающийся в петле. С того дня только эта картина грела душу несчастного поэта.
Осуществление этого безумства подогревали и явные успехи Скатова, который по поэтическому напору был гораздо слабее Гогина. Однако у него вышла большая подборка в журнале и готовилась следующая. Нельзя сказать, что Антона терзала зависть. Ему было досадно, что собрат по перу теоретически считал Вороновича мерзавцем, а практически пользовался его услугами. А ведь окажись тогда у Антона две тысячи баксов — в его душе не было бы так нагажено и беспросветно.
Когда у Скатова вышла вторая подборка, Гогину уже было невмоготу. В воскресенье тринадцатого мая Антон проснулся с крамольной мыслью, что если он не осуществит возмездие над искрогасителем, то уже никогда не выберется из депрессии. В тот день молодой поэт вышел на улицу со странной улыбкой. Завотделом поэзии, висящий под потолком собственного кабинета, виделся так отчетливо, что Антон даже разглядел на его груди табличку с посмертными строками:
Я душил молодые порывы души,
а потом продавался им сам за гроши,
но сказал мой товарищ: «Всему есть предел:
ты порывы душил, но висеть твой удел!»
В тот же час Гогин набрел на поэтов-патриотов, всенародно горланящих свои призывы под памятником Жукову. Антон тоже попросил слово и прочел это четверостишие в микрофон. Оно вызвало в толпе смех и некоторое оживление. Поэт счел это добрым знаком.
С понедельника он начал готовиться к осуществлению своего плана. Купил в магазине капроновую веревку и кусок мыла. После чего пришел в журнал к Вороновичу и заявил, что у него есть две тысячи долларов. Боже мой, как преобразилось лицо Натана Сигизмундовича, каким оно стало доброжелательным и любезным. Редактор принялся льстить и восхищаться стихами молодого автора. «Иуда, — грустно подумал Гогин. — Твой удел, как и его, висеть в петле».
С того дня Антон стал ежедневно приносить Вороновичу стихи. Он носил их не ради того, чтобы услышать о них лживую лесть. Гогин осматривался. Осматривался и тянул с оплатой. Ничто не ушло от внимания поэта: ни массивный крючок на потолке, на котором висела люстра, ни пристройка под окном его кабинета, ни бестумбовый столик около дверей. Собственно, этот столик и навел на мысль умыкнуть из каптерки ключ от кабинета Вороновича для снятия копии. Когда все было готово, Гогин подловил момент и открыл все шпингалеты на окне редакторского кабинета.
Утром тринадцатого июля в половине седьмого утра Гогин с бьющимся сердцем влез через окно в кабинет завотделом поэзии. За пазухой у него была веревка, в кармане нераспечатанное мыло и вчетверо сложенное четверостишие. Честно говоря, Антон до конца не верил, что способен в одиночку совершить возмездие над Вороновичем. Полчаса он сидел на его стуле, взвешивая «за» и «против». Ровно в семь поэт встрепенулся. Нужно было поторапливаться. В девять двор начнет наполняться людьми.
В ту минуту, когда Гогин дрожащими пальцами набрал домашний телефон Вороновича, в коридоре раздались шаги сторожа. Пришлось на несколько минут затаиться и подождать, когда он спустится вниз. После его ухода Гогин позвонил во второй раз и, услышав дремучее «алло» редактора, коротко и деловито произнес:
— Натан Сигизмундович, это Гогин. Деньги со мной. В восемь жду вас в редакции.
Воронович даже не поинтересовался, почему так рано. Его голос сразу приободрился и сделался обаятельным.
— В восемь буду как штык, — ответил он весело.
До его прихода оставался ещё целый час. Гогин отпер кабинет, бесшумно занес бестумбовый столик, поставил на него стул и, наконец, добрался до крюка, который присмотрел давно. Антон накинул на него веревку и вынес столик обратно.
Но даже после того, как намыленная петля эффектно свесилась с потолка, и тогда Гогин не верил, что будет способен затянуть её на шее мэтра. На что он рассчитывал? На испуг. Оскорбленному в лучших чувствах поэту было достаточно одного его испуга.
Однако Воронович, в восемь часов войдя в собственный кабинет, не испугался. В его глазах было удивление, но не было никакого страха. Он настолько презирал этого юного автора, что висящая посреди комнаты петля не вызвала в нем никакого содрогания.
Читать дальше