— Выходит, Настены Охметьевой выблядок? — хмуро уточнил.
— Выходит так, папаня.
— Пошто явился?
— За тобой, отец. Пора домой брести. На родные погосты.
С горьким сердечным томлением Хохряков обнаружил, что они уже спустились с шоссе, как-то перевалили обочную канаву и толклись на лесной опушке. Оглянулся: срамная девка шагает позади, плывет по зеленой траве. Леха Жмурик застыл возле машины, смешно растопырив руки, таращится вслед. Да что за наваждение?! Сноровисто ухватился за ближайшую березку.
— Никуда дальше не пойду!
— Как не пойдешь, отец? Уже идем.
— Чего тебе надо, скоморох?
— Мамка послала, домой привесть. Ее волю исполняю.
Хохряков жалостно поглядел по сторонам: все вроде прежнее — солнечный день, лес, мох под ногами, и что-то, он чувствовал, утекло, непоправимо исчезло из жизни. Перед глазами, как в блеклых сумерках, вспыхивали давно позабытые, смутные фигурки: уполномоченный Сергеев, председатель Михалыч, звеньевой Охметьев, Настена, кроваво распластанная на простыне, — вся худая деревенька Опеково, занявшаяся то ли в воображении, то ли наяву искристым пламенем. Пришелец видел его насквозь, читал мысли.
— Да, отец, тяжело, но дойдем потихоньку. Вернемся, откудова все начиналось.
— Но зачем, скажи, зачем? Убить хочешь, убей здесь. Я тебя не боюсь.
Чужак словно не слышал, попер через трясину по кочкам. На середине болота оглянулся, поманил пальцем:
— Давай, отец, давай… Бояться нечего, ты уж свое, видать, отбоялся.
Далеко отошел, еле видно, как губы шевелятся, а голос звучно плыл прямо в уши. Тут и срамная девица подкатилась, потянула за руку.
— Пойдем, дяденька, пойдем. Чего уж теперь. Надо слушаться.
— Ты-то кто такая, пигалица крашеная?
— Сама не знаю. Может, служанка ему. Может, жена.
Сопротивляться у Хохрякова не стало сил. Воля почти угасла. Потянулся за девицей, как песик. Кое-как перебрались через трясину и углубились в непроглядную глухомань. Хохряков и не подозревал, что неподалеку от Зоны водятся такие глухие чащобы, наподобие сибирской тайги. Мужик поджидал их, сидя на сваленной сосне, похожий в алом пиджаке на разбухший чирей. Угостил Хохрякова сигаретой «Космос». Хохряков машинально задымил, забыв, что не курит эту гадость. Девица бухнулась на бревно рядом с мужиком, прижалась к его боку. Глазенки лучатся, как две свечки.
— Савелий, голубчик, аж сердце занялось. Водочки не захватил с собой?
Мужик ей не ответил, благожелательно улыбался Хохрякову.
— Вот и стронулись, да, отец? Часть пути отмахали.
— Не называй меня отцом, слышишь! Какой я тебе отец?
— Отец никудышный, верно. Да и я, пожалуй, в хорошие сыновья не гожусь. Был бы хорошим, давно за тобой сбегал.
— Что ты мелешь? Ну что ты мелешь!.. Савелий, кажется? Так тебя кличут?
— Крестили Савлом, верно. Да ты садись, отдохни. В ногах правды нет, а путь еще неблизкий.
— Куда путь, куда? Что все это значит?! — Хохряков почти перешел на рык, но понимал, что кипятится зря. Теперь все бесполезно. Он сам знал ответы. Безнадежно вглядывался в зловеще подступившие заросли. Все это значило, что ему хана. По-прежнему в душе не было страха, лишь слабо натянулась хрупкая жилка под сердцем.
Савелий-сынок подтвердил его опасения:
— Пора передых сделать, отец. Смертушка подступила, но в таком облике она тебя не возьмет. Покаешься, тогда видно будет. На погосте в Опеково могилка давно тебя дожидается, удобная, глубокая, как райский уголок. Бог даст, матушка проводит.
— Может, это все сон? — с последней надеждой спросил Хохряков.
— Нет, батюшка, какой там сон. Сны были в прежней жизни, это явь.
— Господи, за что караешь?! — взмолился Хохряков.
— Он не карает, — возразил Савелий. — Он тебя пожалел.
Хохряков опустился на траву, без сил, без вздоха. Вдруг блестящая догадка его озарила, и стало легко, как утром в детстве. Это правда, Господь пожалел. Он, губитель, только тем занимался, что давил людишек, как вшу, перекраивал мир по своему хотению, лютовал и фарисействовал, а Господь, вместо того, чтобы дать щелчка, сына за ним послал, не кого-нибудь. Смилостивился, значит, хотя он, Васька Щуп, убивец и охальник, на это и надеяться не мог.
Хохряков не почувствовал, как по щекам покатились крупные слезы свободы и тоски. Но Маша-Кланя заметила и рукавом балахона, как ветерком, нежно утерла ему щеки.
— Не плачь, дяденька. Вся беда твоя кончилась.
— Верно, — подтвердил Савелий. — Осталось до дома дойти и помереть. Покаяться и помереть. Это нетрудно.
Читать дальше