Однако вчера ночью мне не спалось, и я вышла, чтобы спросить себе на кухне валерьянового настоя. Надо заметить, наша с маменькой комнатка находится этажом выше той, где простился с жизнию брат, – последняя до сих пор остается на замке и свободна от постояльцев. Не знаю, овладело ли мною то же отемнение ума, но спустившись на пролет и прокравшись по коридору, я попыталась воспользоваться нашим ключом, и – о чудо! – он повернулся в замке.
Зайдя, я тихо прикрыла за собою дверь и огляделась. Комната Митина по размеру и расположению мебели почти ничем не отличалась от нашей – стол, стул, платяной шкаф. Разве что постель брата оказалась уже. Митины книги и сундуки с одеждою нам уже отдали, и потому нумер показался мне и вовсе обезличен. Лунный свет струился сквозь полузакрытые ставни, пахло льняным маслом – его здесь добавляют в мыло, коим драют полы. На крашеных деревянных половицах и верно не было ни пылинки, и, вздрогнув, я поняла: оттого они так и чисты, что горничные отмывали их с особым тщанием. Слезы застлали мне глаза, рука моя против воли задрожала – мне пришлось поставить подсвечник на стол. И едва справившись с нахлынувшими чувствами, я вдруг явственно увидела ИХ. Темные брызги на забранной дешевым штофом стене. Мелкие и крупные, они окружали свободное от капель пространство – четкое, будто обведенное трафаретом. Дрожащим пальцем провела я по контуру, пытаясь осмыслить, что за предмет стоял на столе в тот момент, когда мой брат прикладывал пистолет к виску? Очертание казалось похожим на кувшин, или разнобокую вазу с одним цветком, или… Так и не придя к решению, я поднялась к себе и задула свечу. Еще час или два глядела я в потолок, покамест не заснула. А проснулась все равно раньше маменьки и с одною мыслью в голове: тот предмет, что приняла я за неудачной формы фаянс, был тирольскою шляпой: весьма распространенным здесь головным убором. А изгиб, схожий с выдающимся носиком кувшина или цветком – обычным пером: скорее тетерева, чем змеешейки. Помню, в своих письмах брат не раз высмеивал подобные шляпы как воплощение бюргерского самодовольства…
Именно такую, увитую золотым снуром или украшенную гамсбартами из барсучьего волоса шляпу я и принялась искать в сундуках с Митиным платьем, переворошив их и раз, и два до самого дна, заливаясь слезами, но не отказываясь от своего намерения. Заставшая меня за сим занятием маменька разрыдалась за мною следом, и с тем сундуки – ящики Пандоры – были вновь крепко заперты. А мы после завтрака отправились ставшим привычным за эту неделю маршрутом – на деревенское кладбище. Но, признаюсь Вам, милый А., не было умиротворения в душе моей, когда склонилась я над могильным холмом, и на сей раз губы не шептали смиренной молитвы. Воспаленные от слез глаза мои были обращены на противоположный берег, где тяжело навис над Эльбою отчего-то страшный мне замок. До боли сжав в руках Священное Писание, я твердила себе, что той шляпы не было среди вещей брата. А значит, она принадлежала кому-то другому.
Тому, кто находился в комнате, когда Митя кончал с собою. Сей человек – да и человек ли? – после встал, забрал шляпу и, пока на звук выстрела сбегались соседи и прислуга, вышел из сельской гостиницы через черный ход.
И теперь, милый А., он снится мне каждую ночь – человек в шляпе с пером. Он всегда стоит, отвернувшись от меня, в тирольской же куртке и с тростью в руках: массивный, с квадратной спиною. Во сне я окликаю его, виню в смерти единственного брата. Но когда он начинает медленно оборачивать ко мне голову на толстой шее, ужас мой становится непереносим: я с криком просыпаюсь и долго еще лежу c вырывающимся из груди трепещущим сердцем.
Милый А., прошу Вас лишь об одном: прочесть последнее письмо брата и дать нам с маменькой знать, что же случилось с нашим Митей. Отчего он решил окончить свои дни? Возможно, в том письме будет и о неизвестном в тирольской шляпе? А если так, то, да простит меня Господь, будь он проклят, проклят, проклят навеки!
Унынье томное бродило тусклым взором
По рощам и лугам, пустеющим вокруг.
Кладбищем зрелся лес; кладбищем зрелся луг.
Пугалище дриад, приют крикливых вранов,
Ветвями голыми махая, древний дуб
Чернел в лесу пустом, как обнаженный труп.
Петр Вяземский
У лакея Липецких, Кондратия, имелась одна страсть. Страсть как любил Кондрат рыбачить. Червей накопал загодя, было у него свое место; завязал в узелок стащенную у Михайловны краюху черного хлеба и свежую луковицу и спозаранку спустился к воде.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу