— Я пролистал его на дня, — сообщил я. — Там хоть явной порнухи нет.
— Да, сочинения Кузмина, по сравнению с позднейшими аналогами, довольно скромны. Здесь только переживания влюблённого, любовное чувство и его перипетии. Но тут — новое непопадание в читателя. Повесть Кузмина отталкивает женственностью эмоциональных истерических порывов и холодным мужским лицемерием. Здесь все мимолётно, как ощущение, а ощущение — как дуновение ветерка, запах цветка, лунный свет на воде, при этом Штрупу нужна задница Смурова, но сугубо постельная нужда прикрыта красивыми словами. Очень сильно проявлен — как нигде ранее — «инстинкт кратковременности». Это подлинно содомское, ни женское и не мужское.
Я бросил на Мишеля непонимающий взгляд.
— Содомит инстинктивно отрицает будущее, — пояснил Литвинов. — Имеющие детей и веру в Бога думают на века, они подлинно «мыслят столетиями», но гей на уровне инстинктов ощущает, что Вселенная кончится через двадцать-тридцать лет. Отсюда — пенкоснимательство и мораль «после нас хоть потоп». Что же реально ждёт Смурова в связи со Штрупом? Ведь совсем не восходящее солнце, а член — а не пунктир его — в заднице, а дальше — дно общества. И причём же тут разговоры о «блаженных лужайках из «Метаморфоз», где боги принимали всякий вид для любви, где Ганимед говорит: «Бедные братья, только я из взлетевших на небо остался там, потому что вас влекли к солнцу гордость и детские игрушки, а меня взяла шумящая любовь, непостижимая смертным». И все начинает вращаться двойным вращением, все быстрее и быстрее, пока все очертания не сольются в стоящей над сверкающим морем лучезарной фигуре Зевса-Диониса-Гелиоса…»?
— Но он талантлив, по-твоему? — заметил я.
Литвинов пожал плечами.
— Его литературная судьба — менее трагична, чем у других поэтов Серебряного века: он умер своей смертью, не был репрессирован, как Мандельштам, или запрещён, как Ходасевич или Бунин. При этом он был наглухо забыт уже при жизни, и сегодня только учёные книжные черви, вроде меня, могут читать его. От него остался известный милый и чуть претенциозный стих о французской булке и несколько строф александрийского цикла. Вот и всё.
— Да, он почти забыт, но есть ведь и Пруст…
Литвинов вздохнул.
— Ему можно только посочувствовать. Среди основных причин гомосексуализма выделяют совращение взрослым геем, неправильное воспитание, сексуальные домогательства, продолжительное пребывание в закрытой мужской среде и неудачи с женщинами. У Пруста, похоже, было всё вместе. Но, безусловно, главной бедой было неприятие Пруста женщинами.
— Ты уверен? — сам я не дочитал Пруста, но не хотел в этом признаваться.
— Абсолютно, — уверенно бросил Мишель, — при этом исхожу я, признаюсь, не из фактов, я их не знаю, а именно из текста. Пруст был лживым занудой, а женщины не любят зануд.
— И чем это доказывается?
— Говорю же, текстом. Дочитывая длинное, как удав, предложение, теряешь смысл читаемого, ещё не дойдя до точки. Стоит отвлечься буквально на секунду, как ты утрачиваешь нить повествования и впадаешь в некий «прустотранс», во время которого сладковато-вязкий, как сдобное тесто, текст бродит в твоей голове, как перестоявшая квашня. Но тут у Пруста есть оправдание. Он просто не писатель, творчество как таковое неизвестно ему. Талант в литературе определяется воображением, умением сочинять, а не вести дневник, владение же словом — дело техники. Пруст же отрицает вымысел как обязательное «свойство» текста, но требует фантазии от читателя. Сотни и тысячи людей ведут дневник, записывая планы, мысли, воспоминания, события дня, но это не делает их писателями. Пруст — просто недоразумение литературы. Да, у него есть несколько толковых мыслей, нельзя же исписать тонну бумаги без того, чтобы пару раз не обронить нечто дельное. При этом он именно зануден. Вчитайся-ка: «Но, когда от давнего прошлого ничего уже не осталось, после смерти живых существ, после разрушения вещей, одни только, более хрупкие, но более живучие, более невещественные, более стойкие, более верные, запахи и вкусы долго ещё продолжают, словно души, напоминать о себе, ожидать, надеяться, продолжают, среди развалин всего прочего, нести, не изнемогая под его тяжестью, на своей едва ощутимой капельке, огромное здание воспоминания…» При этом лучше не спрашивать, у кого же остаются воспоминания после смерти живых существ?
— А почему ты назвал его лживым?
— Потому что книга Пруста претендует на исповедальность, но исповеди лживы. Почему Марсель ревновал свою Альбертину к другим девушкам? Казалось бы, девичьи шалости, а его трясло. Коль скоро он себя и ее так изводил непрекращающейся ревностью, то туманные намёки на то, что дальше всё будет плохо и мучительно, превращаются из догадок в тривиальный факт. Но если это подлинно воспоминания, так назови её Альбертом — и дело с концом. Но он лжёт. Зачем?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу