Ожников трепетал от восторга, борода его тряслась, глаза сияли, и в них, мельтеша, переплетались серебряные орнаменты, цветные капли, потому что он любовался не на одну вещь, а старался взглядом объять их все. Боясь дотронуться, испачкать бесценные плоды старинного искусства, он подушечками пальцев нежно гладил запыленное стекло.
Он резко повернулся к другой полке. И замер. Лицо стало постным, благоговейным. Тесно сдвинувшись окладами, на него смотрели иконы. Ожников тронул следующую лапку выключателя, и люстра выбросила всю мощь света. Свет впитали несколько темных от копоти и почерневшей олифы, растрескавшихся от времени малеванных досок. Остальные иконы засверкали чеканной медью и золотой фольгой. Разноцветные, пожухлые лики святых, почти все, будто от яркого огня, опустили веки преувеличенных глаз, только ангелы да малютки на руках святых мадонн таращились озорно. Обратная перспектива уводила вглубь картин. Предмет изображения — божество, место действия— «космическое» нереальное пространство, время действия — вечность. Ожникова завораживали торжественная, праздничная, звучная киноварь, охристый цвет солнца, синие, голубые ликующие небеса.
А около икон сидели, задумавшись, гримасничали, танцевали и воздевали длани к небу различные безрукие и много рукие божки и тотемы. В дерево, медь, кость, керамику; камень искусные предки вдохнули вечную жизнь и движение. И сейчас Ожников молился, но не интернационалу богов, сделанных людскими руками, а вечности. Перед ней он смирялся, ей исповедовался. Пред вечностью чувствовал себя голым, призрачным, хрупким. Случалось, в таком состоянии его настигал обморок. Упасть сейчас — это значит не испытать всей страсти, которую давала ему личная сокровищница. И Ожников медленно, очень медленно, боясь рассыпаться, поднял руку, дотронулся до темного кусочка в конце полки. Это был дорого оплаченный «сувенир» одного археолога, по бывавшего в Гренландии, — кусочек кожи с древней татуировкой шрамованием. Арктические эскимосы верили когда-то, что только татуирование открывает человеку после смерти доступ в царство блаженных.
Повернувшись к третьей стене, Ожников расправил плечи. Толчками изнутри к груди, к лицу поднималась ярость. Она заполнила его почти мгновенно. Изменила цвет глаз, и они холодно сощурились. Показалась слюна в краешках искривленных губ. Скрючились пальцы. Стекло на этих полках Ожников поставил толстое: тонкое не единожды разбивал, кровенив кулаки.
Из широкого зева полок пучеглазились маски. Деревянные и каменные.
Резчики разных веков были на грани сумасшествия или сходили с ума, делая и оставляя эти рожи потомкам. Сумасшедшие и великие, они заставили теплое дерево и холодный камень выть от пыток и скорбеть об утерянном. Их гениальные творения из-под толстенных губ грозились желтыми зубами, а тонкие длинные выщербленные рты источали яд и презрение ко всему. Ужас внушали выпученные и провалившиеся в холодную бездну дьявольские очи. Безмолвно вопящие о неугасимой ненависти к кому-то, маски гипнотизировали Ожникова. У него глухо стучало в висках и каменели от переизбытка силы мышцы тощего тела. Зная, что в кладовке его ждет такое состояние, он и выгонял Ахму, чтобы не убить ее.
И все-таки таким он позволял себе быть продолжительнее, чем трепещущим и уходящим в вечность. Ломающая все на своем пути сила была его несбыточной мечтой.
Но Ожников редко доходил в любом состоянии до транса, отлично понимая, что это всего лишь искусственное возбуждение чувств. И хотя в этой игре он зашел уже слишком далеко, где-то на грани почти всегда мог включить тормоз. В этом помогали ему вещи, висевшие на верхнем обрезе стены.
Ожников поднял тяжелую горячую голову к потолку. Увидел картины. Всего две. Работы живописца XVII века Григория Островского. Рядом с ними на латунной цепочке висел вытесанный из карельской березы Мяндаш-парень. На картинах без суеты работали предки, от человека-оленя веяло легендой. Прохладная, медленная волна плеснулась внутри Ожникова. Видение успокаивало. Если есть воспоминания и легенды, значит, жизнь продолжается. И надо существовать реально. Хотя бы так, как до входа в кладовку. Он не курит, не пьет, не любит живых, но у него есть свои радости и печали. Он способен на крайние эмоции, и они его питают здесь, в конуре у Ахмы, где собраны редчайшие вещи — гениальные порывы душ человеческих.
Ожников присел на корточки около «обменной» кучи — старые пистолеты, мечи, изделия из моржовой кости, гусарская тошка [14] Тошка — гусарская сумка, обычно шитая серебром или золотом.
с поблекшим вензелем, — но не обратил на нее внимания, а с нижней незастекленной полки взял лоскут медной металлической ткани. С этого лоскутка началась его неуемная тяга к редкому, единственному. Необычную ткань он выменял еще в войну на саратовской барахолке за несколько пачек нюхательного табака. Потом ему предлагали за нее баснословную сумму. Удержался, не продал. Понял, что он один из немногих, владеющих сокровищами старины. И лоскут медной ткани заразил. Заставил метаться в поисках, ловчить. Не каждый может. Он смог. Через несколько лет изнурительной и тайной страсти он способен был зубами вгрызться в древний курган, если бы только знал, что там за хоронено единственное и неповторимое. И если бы знал… что уникум никто и никогда не отнимет.
Читать дальше