Клавка выпила с ними за компанию рюмку, глаза у нее посоловели. К тому времени Метляев навзрыд запел: «Ты меня не любишь, не ласкаешь, разве я собою не прыгож?» Иннокентий Григорьев сразу же подхватил песню, видно, они давно спелись; в два голоса они долго орали, и пришедший младший сынок Клашкин заглядывал в небритый, замазанный огуречными семечками, старательный в пении рот бригадира Иннокентия Григорьева. Потом Метляев выбивал в черных лаковых туфлях чечетку, но, видно, у него к тому времени наступил перепой, ноги его путались, били совсем не в такт, он не сдавался и выпендривался. Наконец, Метляев признался:
— Под губы разве спляшешь? Вот я в воинской самодеятельности под гармошку давал!
Оказалось, что в селе гармонистов нету, был один в клубе, но от скуки, не совладав с собою, пустил под откос добро, сжег пол зрительного зала. Не в укор будь сказано директору — либерал, пожалел тот гармониста, вытурив его из поселка и покрыв лишь словесном стыдом, срамом и позором.
— Не было друга ему, — сказала Клавка, любившая людей, как говорится, с приветом, правда, любила она их, когда те жили от нее на расстоянии. Что с вас возьмешь? А он под гармошку романсы пел. Ты, Метляев, скажем, душу его постиг?
— Я? Я, Клава, тоже кое в чем тумкаю. Только я, Клава, не выдвигаю свои романсы наперед себя. Я человек скромный. На Большой земле я даже мог бы заведовать любым клубом.
Сашка, чтобы они больше не спорили, сознался, что на баяне он пиликает. Метляев недоверчиво ощупал его глазами, но решился по такому случаю пойти к Семену Мокрушину — у того есть баян, он купил сынку, который учится теперь в Салехарде в музыкальном учреждении, только остается Мокрушину баян отправить.
Метляев пошел, а Клавка крикнула вслед:
— Не даст он.
— Мне-то? — Метляев приостановился на пороге. — Да я что хочешь достану. — И весело хлопнул дверью.
Когда за окном исчез его модный тонкий силуэт, Иннокентий Григорьев усмехнулся:
— На мое место метит. Думает, что так близко. Думает, ежели директор взъелся, на минутку замахнулся, уже все… Иннокентии не такие! Их голыми руками не возьмешь!
— Не понял он, Иннокентий, что артельная каша-то лучше, когда подвоху нету, — отозвалась Клавка.
— Тьма он кромешная, хошь и в желтых носках топает.
— В старину здесь бы ему это так не спустили. По уши в долгах, а лезить на раздор.
— Уймем! — пообещал Иннокентий Григорьев. Мужик он был жилистый, весь налитый силой и злостью. На щеках у него заходили желваки.
Пока Григорьев между слов обещался стереть с лица земли всякого, кто у него поперек горла станет и власть его попытается бригадирскую захватить, пока Клавка дважды взглядывала на Сашку, растомленного и дорогой длинной, и новыми впечатлениями, пока она в третий раз остановилась в каком-то радостном испуге на его красивом лице, а он в это время, вспомнив солдатские свои замашки глядеть на женщин не сверху вниз, а наоборот, начинать щупать их с самых полных ног, вперся осоловело куда-то в сторону квадратов юбки и нейлоновых новых чулок, пришел Метляев с Семеном Мокрушиным, могучим, бородатым мужиком с всклоченными черными, как у цыгана, волосами, в большой одной руке он держал новенький баян, который расстегнулся и хрипел при каждом неловком движении его хозяина.
— Кто тут играет? — густым басом спросил Мокрушин, как оказалось потом, из одной с этими дружками лесорубной бригады. — На, играй! Мокрушин передал баян, а сам стал на колени и завопил: — Осподи, осподи! Ишо одного дурака к Клавке прибиваешь! Избавь его, всевышний, от земных грехов. С такой-то стервой разве в первую ночь не согрешишь?
Все захохотали, а Клавка, искренне тоже смеясь, стала рядом с Семеном на колени.
— И чего же нам остается, Сеня, коль другие нас не голубят? — Она ласково глядела на волосатого богатыря.
— Сгинь, сгинь! — деланно замахал он руками.
— А коль не сгину? На шею повешусь?
— Сгинь, душа из тебя вон!
Сашка, наблюдавший за этой сценой молча, так и не понял, шутят ли они или между ними что-то давно идет. В нем зарождалась ревность и вместе с тем какое-то навязчивое чувство томности, желания. Он до прихода этого могучего мужика с большим лбом и медными умными глазами уже принял Клавку в свое сердце, она ему все больше и больше нравилась. Теперь, когда она так искренне глядела на Мокрушина, когда все ее существо открыто стремилось к нему, Сашка понял, что он поспешил отдавать себя ей, этому дому, всему, что вокруг тут существует. И Клавка стала ему сразу намного дороже. Он уже не хотел отдавать ее никому. Тем более, Мокрушину. «Пого-одишь! — процедил он слово, не понятое другими. — Еще не вечер… Коль уж мы пришли — позвольте!»
Читать дальше