То, что происходило с ним сейчас, было настолько существеннее! Он не смог бы никому этого ни объяснить, ни даже логически осмыслить наедине с собой.
Когда он только что принял такое решение… Да нет же, ничего он не решал! Ему и не надо было ничего решать. То, что он переживал, не было для него совершенно ново. Наверное, он часто грезил об этом, столько передумал, что теперь ему казалось, будто он повторяет то, что уже делал раньше.
Он смотрел на свою физиономию со щекой, оттянутой пальцами брадобрея, и говорил себе: «Вот и все! Жребий брошен!»
Без удивления. Он этого ждал давно, нет, всегда. Просто его ноздри не привыкли к запаху дешевого одеколона и дрянных духов, в таких дозах он никогда их не вдыхал, разве что пахнёт изредка, если мимо проходит рабочий при параде по случаю воскресенья. Вот и желтый от табака палец его шокирует, и пластырь, и салфетка сомнительной чистоты, которой парикмахер обмотал ему шею.
Это он не к месту, словно пятно, он, впадающий в недоумение при виде десятерых персон, погруженных в чтение одинаковых газет о спорте, это на него должны показывать пальцем, спрашивая, что он здесь забыл, не так ли?
Если ему пока не удается ощутить безумный восторг освобождения, это потому, что перемены еще только наметились. Все для него слишком ново, да.
— Втираем?
Он понял, что его спрашивают о креме после бритья, но сразу ответить не сумел, потом выдохнул поспешно:
— Прошу прощения… Да… Если угодно…
Эти усы щеточкой, что сейчас исчезли с его лица, — он их уже однажды сбривал. Давным-давно, через год или два после своей второй женитьбы. А потом заявился на улицу Баллю такой радостный, с ощущением, что помолодел. Жена уставилась на него маленькими черными глазками, уже тогда жесткими, и произнесла:
— Что это вам в голову взбрело? Вы непристойны.
Непристойным он не был, но он выглядел другим человеком. В его физиономии внезапно появилось что-то простодушное. Все дело было в выступающей верхней губе, все время придававшей его лицу не то умоляющее, не то обиженное выражение.
Он расплатился, неуклюже пробрался к выходу, каждый раз извиняясь, когда задевал скрещенные вытянутые ноги ожидающих.
Инициации всегда мучительны, а сейчас ведь происходит инициация. Он вышел на улицу, побрел куда глаза глядят — эти кварталы были ему едва знакомы. Преследовало ощущение, будто все смотрят на него, он чувствовал себя виноватым, к примеру, уже в том, что сбрил усы, словно преступник, боящийся, что его узнают, да и карманы, раздувшиеся от трехсот тысяч франков, рождали в нем чувство вины.
А вдруг вон тот полицейский на бульваре у перекрестка остановит его и спросит…
Он выбирал улицы потемнее, самые таинственные, такие, где освещение несколько напоминало прежнее, привычное.
Разве это не потрясающе — в сорок восемь лет, ровно в сорок восемь совершить то, что когда-то попытался проделать в восемнадцать, стало быть, тридцать лет назад?
Он ясно помнил ту первую попытку. Как и теперь, был зимний вечер. Он жил на улице Баллю, ведь он нигде больше никогда и не жил, но в то время он занимал комнату на третьем этаже, над кабинетом отца, ту, где теперь спальня Алена. Освещение тогда было еще газовое.
Вероятно, время шло к одиннадцати вечера. Он ужинал наедине с матерью, женщиной очень нежной, с тонкими чертами лица, с матовой кожей и печальной улыбкой. В тот вечер она казалась еще бледнее обычного, с красными заплаканными глазами, и чудилось, будто просторный дом вокруг них опустел. Слуги ходили неслышно, говорили шепотом, как если бы стряслась беда.
Отец все еще не вернулся. С ним это часто случалось. Но почему в пять часов он прислал кучера за своим чемоданом и меховым пальто?
Любовниц его родитель имел всегда. В последнее время это была актриска, чьи изображения красовались на всех стенах Парижа. Она казалась более опасной, чем прежние.
Отец неизменно пребывал в прекрасном настроении, одет с иголочки, по утрам к нему в особняк каждое утро являлся парикмахер, а затем он нырял в круговорот дел, чтобы к вечеру снова возникнуть на пороге в серой шляпе и во фраке.
Может быть, он ушел навсегда?
Норберту очень хотелось утешить мать.
— Иди спать, — сказала она с жалобной улыбкой. — Ничего, все это пустое.
В тот вечер он долго стоял у окна своей спальни, прижавшись лбом к стеклу. Потушил свет. Смотрел, как моросит мелкий дождь. Улица Баллю была пустынна, в потемках осталось всего два источника света: газовый фонарь в полусотне метров от дома да красноватый прямоугольник окна, где за шторой, как на экране, порой мелькала одинокая тень.
Читать дальше