— Что, Сиплый, — посочувствовал ротмистр Бреус, — опасаешься старого колдуна? Ну и правильно, такой чего угодно может подсыпать в еду, и надо же было тебе его сердить.
Дед в это время на крыльце давал последние напутствия Савелию Чуху:
— Ты, как только до Якутска доберешься, так и иди сразу в областной Совет, а еще лучше так сразу в НКВД, просись на прием к товарищу Квасову: дельце, стал быть, есть; он в свое время мною занимался, толковый мужик, с пониманием. Привет ему от меня передашь, дескать, дед Гришаня велел передать, что скоро весточку подаст. Только ты с ним, милок, не темни, рассказывай все, как попу на исповеди; хотя я, прости господи мои прегрешения, — перекрестился старик, — дважды был на исповеди, а правды батюшке так и не сказывал. А для чего сказывать? Господь и так обо мне и старухе все знает, а попу скажи, тот попадье ляпнет, от нее все село узнает. Понял все?
— Понял, Гришаня…
В это время дверь скрипнула, на крыльцо, почесываясь, в просторной рубашке и в заправленных в белые носки шароварах вышел есаул, и Савелий Чух без какого-либо перехода затарахтел:
— Вот и сказывает он мне, ночь-то темна, лошадь-то черна: еду, еду, да пощупаю: тут ли она…
— Что полуночничаете? — перебил его рассказ Дигаев. — Секреты у тебя, Савелий, какие-то появились, с чего бы это? Уж не у деда ли надумал остаться?
— Какие секреты, ваше благородие, мы тут знакомых общих вспомнили, уж насколько страна огромная, но пересекаются иногда стежки.
— Ну-ну, недолго здесь треплись, засветло в дорогу выступаем. — И он, помочившись прямо с крыльца, чем вызвал явное неудовольствие Гришами, вернулся в избу.
— Это о чем ты только что рассказывал, милок, всурьез или шутейно? — поинтересовался дед. — Я что-то не понял.
— Да я это для маскировки, чтобы есаул чего не подумал, у него нюх острый, не дай бог что пронюхает, добра тогда от него не жди.
— Чую я, сынок, что тебе от него и так добра не будет. Он только на крыльцо вышел, а меня уже чем-то холодным обдало, злой он мужик, ненавистный, опасайся его.
— Ладно, дедуля, уже немного осталось, потерплю до Якутска.
— Ты вот что, сынок, до Лосиного зимовья с ним дойдешь, послушаешь, не изменил ли он планы, да цидульку мне маленькую напиши, как дальше двигаться будете, есть ли какие перемены. Положишь ее на оконный наличник в горнице, он там высокий, не видать чужому будет.
— Исполню все, дед, как велишь…
Лихо не лежит тихо:
либо катится, либо валится,
либо по плечам рассыпается.
Утром распрощались с дедом Гришаней и с его Прасковьей. Отъехав километра три, есаул вдруг припомнил, что оставил в лесной избушке узелок с махоркой.
— Нельзя возвращаться, есаул, — недовольно покачал головой ротмистр Бреус, — примета такая есть — к несчастью, так чего же судьбу испытывать, скажите на милость? Потерпите без курева до Якутска.
— Это вам, ротмистр, терпеть легко, вы ведь некурящий. Ведите отряд дальше, а нам с Ефимом лишний пяток километров не в тягость, вернемся, благо здесь пока рукой подать, мы скоро догоним вас.
Развернув коней, они рысью отправились обратно по утоптанной тропе и вскоре исчезли за щетиной голых зимних вершин деревьев.
— Угораздило вас, вашбродь, табак забыть, теперь скачи лишние километры.
— А я, Сиплый, ничего не забывал, все при мне.
— Чего же мы возвраща-а-а… — начал догадываться Брюхатов.
— Я думал, Сиплый, что ты сообразительный. Я так сразу заметил, что Гришаня тебе не понравился, а коли так, дай, думаю, помогу своему соратнику счетец деду предъявить. Мы как приедем, ты у дверей стань и держи старых хрычей под стволом. Но стреляй только в самом крайнем случае; если наши пронюхают — быть в отряде беде, а нам свару затевать никак нельзя. Пока ты с ними тихие беседы будешь вести, я под курень соломки подсыплю, бутыль с керосином разолью, нехай старые грешники погреются.
— Умная у вас, вашбродь, голова. Я и то подумал, оставляем их живыми, а вдруг они кому о нас расскажут, мы ведь при них не стеснялись, все свои дела наизнанку вывернули.
— Вот потому мы с тобой, Сиплый, и возвращаемся. Только предупреждаю, не вздумай что-нибудь из барахла хватать. Нам оно в походе ни к чему. Лишняя тяжесть да улики, будь они неладны.
Старики были уже в избе, а собаки встретили путников, весело повиливая хвостами, как старых знакомых, недаром же Дигаев два дня не жалел на псов ни сухарей, ни сахару.
Ефим Брюхатов, решительно перекрестившись и передернув затвор, вошел в избу, а Дигаев, забежав в сарай, поднялся на сеновал и столкнул оттуда сухого, по-летнему пахучего сена. Он бодро бегал вокруг избы, рассыпая его, потом схватил в углу кучу бересты и мелко наколотых полешек для растопки, с которыми провозился вчера часа два, и всему нашел место. Достал из клети десятилитровую бутыль с керосинчиком, припасенным стариками для бытовых нужд, и, щедро поливая, не жалея эту редкую и дорогую в тайге жидкость, пробежался вокруг дома. Осмотрел окна: крепко сколоченные рамы с толстенными створками, узенькими проемами для стекол, в которые и собаке нелегко было бы выбраться, а не то что человеку. Потом он на цыпочках вошел в сенцы и, остановившись у внутренней двери, прислонил к ней ухо, прислушиваясь: в избе тихо разговаривали.
Читать дальше