Интересно, есть ли среди этих стихов сочиненные самим Светланом? Под слоем стихов оказалась еще и толстая проза — роман «Дубровлаг».
— Ладно, как-нибудь на днях пролистаю, — подумал я, не имея ни малейшего желания читать о репрессиях, — пусть читают те, кто не провел хотя бы нескольких дней в спецдетприемнике… Пусть они плачут…
Однако любопытство и мысль о том, что, может быть, это роман Светлана о своем отце, которого он практически («Дубровлаг!») не знал, заставили меня, несмотря на глубокую ночь, открыть рукопись.
— Только первую страницу, — дал я сам себе зарок, — во всяком случае сегодня.
…«По розовым плиткам, которыми вымощена была Пушкинская, мы наперегонки скакали на одной ноге: длинноногая Гейбл и я, маленький, в форме бойскаута, с перевязанным горлом, чтоб не простудился.
Она всякий раз опережала меня и, смеясь, смотрела, как я со вздохом целую — таково было условие — голый ствол вечнозеленого платана… Розовые плитки кончались, впереди виден был угол Греческой… булочная Мелиссарато, где ждал нас кофе и робкий Пава, сын владелицы кофеен, влюбленный в Гейбл…
И тут она вдруг споткнулась, запнулась — конечно же, из жалости ко мне — и я, ликуя, первым доскакал до дерева: мнимо переживая свое поражение, она, отвернувшись, протянула мне руку; глаза ее были полуприкрыты, губы вздрагивали — о, это был верный знак, и я осторожно и нежно прикусил сердцевину ее ладони… Она слегка вскрикнула, и мы бегом, тайком, минуя кофейню, поспешили туда, где еще в начале лета нашей любви скверный отрок вырезал на черном стволе акации две белые буквы «А» и «Г».
На повороте на Дерибасовскую нас обогнал извозчик: на бесшумных, дутых шинах проплыл мимо нас огромный литой седок — доктор Бухштаб; именно ему я обязан был той повязкой на горле, которая даже обожаемую Гейбл настраивала на материнский по отношению ко мне лад…
Быстро темнело. Октябрьские цветы испускали тяжелый влажный запах, навевая мысли о кладбище; в витрине нашего магазина, среди бронзовых статуэток спала пепельно-серая, огромная кошка Адель; мы свернули на Преображенскую, добежали до массивных ворот, перегораживающих улицу, — там, за ними, террасами к морю спускались сады, в глубине которых скрывались два особняка, генеральши Радецкой и наш…
Здесь, у ворот, под черным стволом с белыми ранками Гейбл со мной прощалась — она всегда провожала меня и никогда не разрешала проводить ее — и всякий раз, чтобы я не умер от тоски, чтобы пережил еще одну ночь без нее, дарила мне то гребень, то поясок, то бальную записную книжку, где на каждой странице, вплоть до последней, было написано мое имя, то сорванный лист, то подобранный камень, а то и поцелуй…
— Боже, Боже, что на сей раз?! — трепетал я.
Но Гейбл смотрела куда-то, поверх моего плеча, молча, прислушиваясь: теперь и до меня донесся сдавленный плач… Мы переглянулись, побежали, остановились — за воротами видна была знакомая пролетка, ожидающая Бухштаба…
— К Радецкой, к Радецкой! — одними губами твердил я. — Это к Радецкой…
Дверь нашего дома, выходящая на каменную лестницу, была распахнута — в окнах горел свет, чей-то голос монотонно повторял: «Кол Исраэль, Адонай элогейну, Адонай эход…»
…Первую, а затем и вторую страницы я прочитал со странным ощущением материализовавшегося сновидения… Затем открыл рукопись на середине — сразу бросились в глаза: «камера», «параша», «пытки» — со спокойной душой я отложил роман в сторону, решив, однако, при ближайшей встрече исподволь расспросить Светлана об авторе «Дубровлага».
Где уж мне было знать, что в следующий раз он появится чуть ли не через два года, когда я и ждать-то его перестану…
Иногда Макасееву казалось, что он не столько расследует конкретные дела, сколько исследует причинно-следственные закономерности мира: с затаенной гордыней наблюдал он за повадками судьбы, напоминавшей ему огромную кошку, бродящую среди маленьких, но владеющих соблазнительными для нее приманками людей.
И сам не раз подбрасывал эти приманки: так, если расследование заходило в тупик, он, мнимо отчаявшись, писал заявление с просьбой отстранить его ввиду полной неспособности распутать дело — не успевал вручить прокурору, как отыскивался и след, и свидетель…
Однако на сей раз безнадежность была отнюдь не лицемерной: пройдя взад и вперед по жизни Игоря Сарычева, следователь убедился лишь в том, что подозревать можно только самого Игоря, хотя очевидным опровержением версии самоубийства служил по крайней мере исчезнувший нож…
Читать дальше