В спальне над ее кроватью висела фотография, на которую она всегда перед сном молча смотрела, словно молилась, — на снимке чинно восседали в креслах Сеченов, Бекетов, Цион — первый ряд, и гордо стояли, задрав подбородки и потупив взгляд, Ковалевский, Гамалея и Милин отец — второй ряд.
А ведь существовала и другая фотография, которую случайно обнаружила Светка: на любительском несовершенном снимке, обернувшись от цинкового стола, на котором была распята изучаемая до самых мелких жилочек собака, отец Мили, в клеенчатом фартуке, шапочке, сапогах, с темным скальпелем в руке, застенчиво и немного виновато улыбался. Ан нет, Миля предпочитала вспоминать отца хоть и на втором плане, но в контексте.
И все-таки, воспитанная в достатке, позволявшем придерживаться высших принципов нравственности, она без раздражения сносила шаткое материальное положение, поддерживая Андрея Станиславовича в убеждении, что зарплата и есть оплата труда. Чеховский мог бы заработать немало, если бы волчий его взгляд не отпугивал пациентов, приносящих дары.
Он работал истово, видя в этом и цель, и смысл: не защитил диссертации, не поднялся по служебной лестнице, но врагов нажил тем, что, помня о неосуществившемся своем человеческом предназначении, позволял себе слишком много всегда и со всеми.
Известна история, кстати, имеющая непосредственное отношение и к моей судьбе: однажды ночью за Чеховским пришли и, хотя клятвенно заверили Милю, что он скоро вернется, вещи с собой взять разрешили, привезли не на Лубянку — во Вспольный. Там недавний Всесильный министр, а теперь Всесильный хозяин нового министра спустил с себя штаны и сел на указующий перст Чеховского — домой Андрея Станиславовича не отпустили ни на следующий день, когда он благополучно сделал нехитрую операцию, ни на второй, ни на третий. Правда, дозволили звякнуть Миле и объясниться, ни намеком не выдав государственной тайны. В конце же недели, ночью, разбудив спящего врача, полковник-адъютант вручил ему специальный гонорар в безымянном конверте. Возмущенный Чеховский высокомерно отказался. Как, впрочем, и от машины, предпочтя топать пешком.
Иваша, проведав обо всем, решил поговорить с Чеховским. Андрей Станиславович слушал, так пристально глядя на недопитую рюмку, что она сдвинулась с места и едва не упала со стола, но материализм победил, Чеховский отвел взгляд от поплескивающей о стенки багровой «Лидии» и коротко сказал:
— Не всем быть умными!
Иваша оторопел, преферанс продолжался…
Однако изредка, вспоминая историю с недопитой рюмкой, Чеховский испытывал свой небожий дар и на других предметах: можно себе представить, что я ощутил, когда, уже зная об этом, увидел Андрея Станиславовича, молча вперившего пристальный свой взгляд в полное покачивающихся звезд небо… однажды, ночью, в Серебряном Бору, на сарычевской даче…
…Миля меж тем ухаживала за дочерью, таскала вещи в ломбард, посещала наши вечеринки; она по-прежнему нигде не работала, читала книги на нескольких языках, следила за собой, принимала по утрам ледяной душ, совершала прогулки на старинном дамском велосипеде; молодая, седая, шарфик вокруг шеи — катила она по бульварам, и малышня бежала следом, выдувая длинные язычки «уди-уди»…
А ведь еще совсем недавно рождение дочери, казалось, навсегда отняло у нее то, что по праву принадлежало Миле и никому другому принадлежать не могло, — она перестала писать подруге, читать Пруста, совершать прогулки; она пребывала в каком-то затяжном падении, когда перехватывает дыхание и не за что зацепиться, поскольку держишься обеими руками за то, что летит рядом с тобой и тебя в это падение вовлекает…
Ночи напролет проводила она у детской колыбели, недели ее жизни ушли на приготовление кашки, месяцы — на стирку… На любовь уже не оставалось сил; да что там — постоянно вглядываясь в лицо дочери, она не запомнила его и впоследствии с удивлением разглядывала фотографии той поры…
Это в прежние времена можно было в вечерней мгле отворить дверь в детскую, пройти мимо почтительно посторонившейся кормилицы, поправить одеяльце с нежностью, принимаемой за любовь… Или же, сидя в глубоком кресле — рука на подлокотнике, заботливо прикрытая рукой мужа, — слушать картавое сбивчивое чтение бледнолицего с алыми губами и большим бантом: «Буря мглою небо кроет»…, но скорее «Их вайе нихт, вас золь эс бедойтен дас их зо траурих бин?» — поскольку бонна, естественно, немка…
Читать дальше