Я знал про эту историю, о ней много писали в газетах; действительно, Стефании Бельгийской, жене принца Рудольфа, трудно было позавидовать. Только сейчас меня интересовали не матримониальные отношения в австрийском императорском доме, а события, к нам куда более близкие. Я обратил внимание на словечко, которое употребил Осип Тарасович.
– Музыкантишка? – переспросил я, вспоминая листок нотной бумаги.
– А я разве не сказал? – удивился Осип Тарасович. – Он музыкантом представился. Да-с… – Главноуправляющий помрачнел, словно вспомнив вдруг, что история эта совсем не анекдотическая, а венский вальс в ней обернулся похоронным маршем. – Да, страшенное дело. Вот, стало быть, почему барышня не вернулась. Мы-то думали – мало ли, задержалась на несколько дней, приглянулись ей места. Собирались справляться у тамошних людишек, да когда графу совсем худо стало, так и вовсе выпустили из головы. Алексей Петрович-то десятого ноября преставился. – Котляревский перекрестился. – Потом уж, когда молодой граф приехал, никто и не заговаривал об этой гостье. Несколько раз я вспоминал о ней – ну, когда журнал просматривал, и вообще, – а затем решил, что уехала она восвояси. Мне даже помстилось, что я эту Луизу Вайсциммер мельком на похоронах видел, – там народу-то очень много было. Попрощалась с графом и уехала. Может, не показались ей наши места, может, побоялась с наследником дело иметь. Между тем оно вон как получилось…
Осип Тарасович тяжело вздохнул и снова накапал себе в рюмку лекарства. Посмотрел на меня.
– Да вы ступайте себе, сударь мой, – сказал он, сдвинув брови. – Нечего мне больше говорить. И время, что я на визит ваш отпустил, давно уже истекло.
в которой обнаруживается новая загадка
Покинув особняк покойного графа, я некоторое время стоял на ступенях крыльца, поставив свой баульчик рядышком. Разговор с Котляревским дался мне тяжело. Не потому лишь, что Осип Тарасович показался мне столь дряхлым и слабым, но, скорее, по той причине, что слушать все, им говоримое, приходилось очень напряженно, не упуская даже самой малости. Никогда прежде необходимость запоминать услышанное не давалась мне так тяжело. Я даже не сразу понял, что старания мои были продиктованы почти исключительно неосознанным стремлением заработать доброе слово от молодого Ульянова. И вот ведь какая акциденция – сколь же быстро установились меж нами такие отношения! Еще вчера мальчишка, он вдруг превратился в архистратига, а я, управляющий имением его матушки, человек втрое старший, безропотно и даже как будто бы с удовольствием принял на себя роль его преданного партизана.
От эдакой мысли мне стало вдруг жарко. Не жарко даже, а душно. Распахнул я шубу, выпростал синий гарусный шарф, связанный когда-то моей Дашенькой, да шарфом и утер лицо, запылавшее то ли от стыда, то ли от того, что напряжение все еще не оставляло меня. Я оперся на голову каменного льва, и только холодный шершавый камень улучшил несколько мое самочувствие. Посмотрел я на неживую зверюгу, распахнувшую навечно пасть свою в беззвучном реве, и сказал:
– Ну что, брат лев, а тяжело ведь из вольного зверя становиться домашней скотинкой, алчущей одобрения хозяина? Коли так и дальше пойдет, скоро разве только хвостом вилять не буду от одного лишь мягкого взгляда студента нашего…
Разумеется, каменный истукан ничего не ответил, все продолжал разевать пасть, возводя слепые очи горe. Я же рассеянно озирал пустынную улицу и повторял про себя услышанное от Осипа Тарасовича. Упрятав подальше раненое самолюбие, следовало признать: разговор, на который подвиг меня наш студент, принес немало важного. И уж коли ввязался я в эту феральную историю, дoлжно было мне идти до конца – пусть даже в качестве мальчика на побегушках у восемнадцатилетнего юноши.
Ох, седая голова, а ведь я чуть было не забыл! Вот уж визит к Марии Александровне, о котором меня просил Владимир, никак побегушкой не назовешь. Мне и без того не мешало ее навестить – поговорить об усадьбе, доложить о течении дел, – а уж коли у меня с собой сыновние письма, тем паче это не одолжение, а самый настоящий долг. Я раскрыл баульчик и заглянул внутрь – все по чести, письма не забыл, они там и лежали, радом с дорожными мелочами.
Сейчас я стоял на Третьей горе. Именно к этой горке, которая называлась когда-то Шарной, больше ста лет назад подошел Пугачев, после чего ворвался в Казань. Новокомиссариатская улица, на которую мне следовало попасть, упирается в Первую гору. Это недалеко, однако ведь здешние улицы, пусть и отменно широкие, недаром именуются горами – холмы, они холмы и есть. Вверх-вниз, вверх-вниз, не в мои года по взгоркам ногами бегать. Я спустился по Третьей горе, увидел извозчика, кликнул его и вскоре уже катил по Суконной улице. Миновали Вторую гору – очень красивую улицу, вымощенную булыжником и затейливо выложенную кирпичом, – въехали на Первую, а уж с нее свернули на Новокомиссариатскую.
Читать дальше