Серегин смотрел зло, он знал свои права и готов был отстаивать их перед кем угодно. Но самое тяжкое было то, что он и вправду не понимал, чего хочет от него Анатолий. Он не мог постигнуть того душевного состояния, которого никогда не знал. Анатолий не находил слов и не верил, что есть такие слова, которые могли бы вывести Серегина из состояния моральной глухоты. Он словно чиркал спичкой о простую доску, зная, что огня не будет, потому что нет на доске того главного, от чего зарождается огонь.
Соединяя этих разных ребят в одной камере, Анатолий решал задачу, которая под стать была бы научно-исследовательскому институту. Во всеоружии своей науки должны были сотрудники такого института определять, что скрывается за внешней бравадой или унынием, замкнутостью или развязностью. Это им надлежало бы решать, как повлияет на психику того или другого подростка изоляция, соседи, ожидание суда. Им бы выводить закономерности, вырабатывать рекомендации. Но, видимо, много другой работы было у наук, изучающих душу человека, не доходили руки ученых до малопривлекательных, несозвучных эпохе тем.
Когда Гена переступил порог камеры, на него уставились три пары глаз. Громыхнул замок. Для Гены все заключенные еще были на одно лицо. Он не помнил, видел ли кого из соседей по камере в кабинете Анатолия или нет.
— Здравствуйте, — сказал он, вспомнив первую беседу.
С верхней койки к его ногам свалилось полотенце. Гена нагнулся, поднял и подал светлоглазому пареньку.
— Отряхни, на полу лежало!
Гена встряхнул полотенце и снова протянул владельцу.
— Сложи как было, не тряпка!
По тому, как следили за его движениями ребята, по приказному тону Гена понял, что над ним потешаются как над новичком, не знающим порядка, но отступать было некуда. Он аккуратно сложил полотенце и положил на край койки. По-кошачьи ловко светлоглазый паренек соскочил на пол и оказался вплотную перед Геной.
— Почему в руки не подал, падло? — прошипел он, яростно оскалив зубы.
— Вовка! — вполголоса, но твердо окрикнул сидевший у тумбочки и что-то писавший парень. — Дай пройти человеку.
— А чего? — огрызался Вовка, уступая все же проход между койками. — В шестерки записался, а служить не хочет. Надо поучить.
Гена сделал два шага и остановился. Впереди стена, и где-то наверху окно с двумя зарешеченными рамами. Ни стульев, ни кресел.
— Садись, — указал на нижнюю койку тот же парень, отодвигая тетрадь, над которой трудился. — Тебя как звать?
— Рыжов, Гена.
— А меня Утин, Павел. А этот — Вовка Серегин. А тот, — кивнул он на лежавшего мальчишку лет пятнадцати, — Шрамов Ленька. За фарцовку сел?
Гена вспомнил, что уже видел Утина в кабинете Анатолия.
— Да.
— Кто родители?
— Отец летчик, полярник. Мама — дома.
— Богато живешь. В школе учишься?
— В десятом.
— Грамотный. Красиво жил, — не то спросил, не то сам определил Утин. — Сидишь по первому разу?
— Да.
— За учебу платить нужно. Тебе через то полотенце перейти нужно было либо ботинки вытереть, а ты поднял, значит в шестерки пошел, в лакеи иначе. Слушаться должен. Мамаше напиши, чтобы передачи пожирнее посылала, я тебе списочек составлю. Делить буду я. Соображаешь?
Гена безмолвно согласился. Этот день казался ему растянутым, как неделя. Пока он находился в милиции, связь с городом, с семьей не разрывалась. Он верил, что мать и Афанасий Афанасьевич не позволят держать его под арестом. Они поднимут на ноги своих бесчисленных друзей, все ужаснутся, примут срочные меры и заставят милицию выпустить его на свободу. Когда прошел первый испуг, он даже возгордился тем, что его считают таким серьезным преступником. И обыск, и арест должны были придать ему еще больше веса в глазах знакомых. Он представлял себе, как будет рассказывать (небрежно, словно о пустяках) о допросах у следователя, о своей стойкости, о том, как он ловко надувал милицию.
Но когда его посадили в темный ящик машины и привезли в изолятор, когда его повели, будто по конвейеру, к фотографу, к доктору, к парикмахеру, который, не спросив, «как стричь», просто проехался холодной машинкой во всех направлениях, когда выдали эту жуткую одежду, когда тяжелые ворота и глухие двери отрезали его от желанного городского шума, — испуг вернулся с новой силой. Теперь ему казалось, что Афанасий Афанасьевич и все мамины друзья от него отвернулись.
Из разговора с Анатолием он понял, что никакой помощи от этого чиновника ждать не приходится. Тоска и обреченность придавили все чувства. Ему хотелось побыть одному, поплакать, заснуть, не думать о том, что ждет его завтра. В камере стало еще страшнее, и он был благодарен Утину не только за то, что тот одернул этого психованного Вовку, но и за спокойный деловой разговор.
Читать дальше