– Зачем они убивали? – Я осторожно придвинулся к Антуану, обходя чудовище, свернувшееся у его ног. Теперь я имел возможность хорошенько разглядеть его, добавляя к прежнему портрету новые черты: короткая, но густая шерсть была неровной, на плечах и массивной шее она шла черными пятнами, а те сливались в гриву, наподобие конской. Широкий лоб свидетельствовал о немалом уме существа, а клыки, видные даже при закрытой пасти, о плотоядной его натуре.
– Она не тронет тебя, – успокоил Антуан, проводя твари по хребту, она же, изогнувшись, лизнула его руку. – А убивали... во имя Господа. Во имя истинной веры. Во изгнание еретиков из Жеводана... де Моранжа говорил, что сначала следует явить Зверя, а после его изничтожить, но так, чтобы было ясно – не человеческая, но Божья воля подарила прощение раскаявшимся.
– И ради этого? Чтобы изгнать гугенотов? Чтобы вернуть иезуитов? Вот только ради этого?! – Я вновь сорвался на крик, и тварь отозвалась утробным рычанием. Антуан же продолжал твердить заученное:
– Ради жизни вечной, ради спасения от геенны огненной, ради предотвращения Апокалипсиса, во имя всего мира... Король должен был понять, что цари земные прах пред Царем Небесным, что истинно властвует тот, кто властвует над душами, а ключи от Царствия Небесного по-прежнему в руках Рыбака.
За сим я закончу эту часть повествования. Мы проговорили до утра, я узнал, что Антуан научил отца и графа управляться со зверьми и, послушные тайному ведовству, те стали послушны. Я увидел ошейник – тонкую шелковую нить, обвившую шею Моник и, по словам Антуана, способную удержать ее лучше всяких цепей. Я спросил про де Ботерна и получил ответ, что волк, убитый им, был чемсетом, одним из пары, коей пожертвовал де Моранжа, желая избавиться от королевских егерей.
Я задавал много вопросов и получал много ответов, но ни один из них не принес радости и успокоения. А под утро зверь вдруг вскочил, заметался по хижине, а после, подлетев к Антуану, лизнул его в щеку и убежал.
Зверь прощался. И мы оба это поняли.
– Сегодня не станет ее. Отец зовет. Он знает, что не стану удерживать, что так будет лучше... Ты ведь поможешь мне, Пьер? Сам я не сумею. – Взяв мушкет, он подал его мне. – Я хотел... я давно хотел... но самоубийцы точно прокляты, а так у меня будет хоть какой-то шанс на спасение. Потом, после Страшного суда. А если нет, то...
– Ты хочешь, чтобы я тебя убил?!
– Сегодня отец станет героем. А я помехой славе. Что меня ждет? Очередное подземелье, на этот раз под Сент-Альбаном? Жизнь во тьме? Я... я снова сломаюсь. Я не выдержу такого. Пожалуйста...
– Нет!
– Год-два, и привезут нового зверя. Скажут: учи, Антуан, возьми шесть сутей: шум кошачьих шагов, женскую бороду, корни гор, медвежьи жилы, рыбье дыхание и птичью слюну. Сделай все, как учил тебя сын потерянного народа... – Вложив мушкет мне в руки, он упер дуло себе в грудь. — И я сделаю. Я слишком слаб, чтобы противиться. Я с плету ошейник... ты его сохрани, ладно? Он любого зверя спеленает, подчинит человеку.
– Не надо. – Я попытался отбросить мушкет, но руки мои перестали слушаться.
Антуан же погладил дуло.
– Я ведь мог отравить их. Или застрелить. Или еще что-нибудь сделать, но не сделал. Не сумел. Нужно было кого-то любить, я любил зверей. И позволял им убивать...
– Ты не виноват.
– Виноват. Пьер, не тяни. Мне... мне тяжело. Мне тогда придется самому. Последний шанс, пожалуйста, Пьер, не лишай его.
– Мы уедем... уедем отсюда. Из Лангедока. Из Франции...
– Разве от себя уедешь? Нет, Пьер, все закончилось. Мне давно пора было умереть, и...
И я, Пьер Шастель, девятнадцатого июня года 1767-го от Рождества Христова, нарушив все законы, и Божьи, и человеческие, убил своего горячо любимого брата Антуана во имя надежды и спасения его бессмертной души. Во имя искупления всех душ, загубленных Зверем. Во имя света негасимого, который суть милосердие.
И да простят меня Отец, Сын и Дух Святой, а Пресвятая Дева пологом укроет слезы сердца...
Таково мое признание, сделанное спустя годы.
Я слышал выстрел. Я сидел на краю подоконника и смотрел вниз. Калькутта ждала. Калькутта раскрыла объятья, готовая принять блудного сына, прижать его к продымленной груди и… раздавить, разом грехи отпуская.
Калькутта манила серыми реками и серыми кораблями, что, все так же неспешно, ползли к портам подъездов. Калькутта гудела, кричала, звала и рыдала, манила грязным кружевом листвы и белыми парусами простыней, что бессильно раздувались в попытке сдвинуть дом.
Читать дальше