Уже шесть лет, как у них новые имена, новые биографии, новые медицинские лицензии, новая жизнь.
Они живы — но их как бы и нет.
Мариана Хермансон так и не решила, как ей отнестись к недавней гневной вспышке шефа, Эверта Гренса. Она казалась такой… напрасной. Конечно, Мариана признавала, что это глупость — ради политики замалчивать дело, даже безотносительно этических соображений, как в случае с Джоном Шварцем. Но злоба, которая вырвалась из Эверта, та агрессия, которую он носит в себе и чуть что выплескивает ее на первого встречного, пугая окружающих, — и не первый год, судя по всему, — это вызывало у Марианы недоумение и огорчало.
Она знала, что такое агрессивность. Она выросла в ее атмосфере.
Но вот такого она не понимала.
Ее мать была шведкой, а отец цветным, первые годы жизни она провела среди людей сотни разных национальностей в той части Сконе, которая называется Русенгорд — особый район города Мальме. Там политики словно бы и не властны, там живут сплошь иммигранты, многие их недолюбливают, а некоторые сторонятся, но у них есть своя собственная сила, своя собственная жизнь и чертовски много агрессии, которая то и дело вырывается наружу, вспыхивая, как огонь.
Но не более того. Агрессия. Вспыхнет и так же быстро погаснет.
А вот эта тяжелая злоба Эверта, она словно навалилась на него, облепила и причиняла боль, с ней-то и не знаешь, как что делать, она безобразна и только делу помеха. Надо с ним поговорить — потом, когда будет время, разузнать, откуда она взялась, замечает ли он сам, что с ним происходит, может ли он сдержаться.
Прежде чем получить постоянное место, Хермансон проработала в Стокгольме шесть месяцев. Не так уж и долго, но здесь, в коридоре Крунубергской тюрьмы, она бывала уже не раз. Рядом с ней шел Свен Сундквист, он молчал с тех пор, как они вышли из кабинета Эверта. Она понимала, что он привык к таким вспышкам, и, возможно, махнул на них рукой. Хотя и его, несмотря на десять лет работы бок о бок, это все-таки смущало, и он шел и думал об этом, но не хотел разговаривать, словно его здесь и не было.
Шварц сидел в камере в дальнем конце коридора. Или Фрай, как его, видимо, звали на самом деле. Но здесь, здесь он все еще был Джон Шварц. Хермансон посмотрела на табличку у двери: его имя и ниже — предписание: строгая изоляция.
Она перечитала еще раз, ткнула пальцем в надпись и попробовала вернуть Свена к действительности.
— Что скажешь об этом?
— Шварц?
— Строгая изоляция.
Сундквист пожал плечами:
— Я понимаю, что ты имеешь в виду. Но я не удивлен.
Она не выдержала и сняла записку.
— А вот я — нет. Мне непонятно. Почему Огестам предписал Шварцу полную изоляцию? Шварц в своем нынешнем положении никак не может повлиять на следствие. Почему же он не имеет права встретиться со своей женой и сыном?
— Я слышу, что ты говоришь. И согласен с тобой. Но повторяю: я не удивлен.
Хермансон повесила записку назад, та смялась, и скотч отказывался приклеиваться снова.
— Я ведь в принципе пообещала ему. Во время допроса.
— Ладно, попробуй. Если это на пользу расследованию, думаю, Огестам может и дать поблажку. Дело-то только в этом. В стратегии расследования. И ни в чем другом. Огестам и сам никогда не верил, что полная изоляция играет хоть какую-то роль. Ему, как и нам, известно, что Шварц ничего особенного не выкинет, даже если бы захотел. Но, ужесточив ему режим, он рассчитывал заставить его заговорить. Они часто так поступают, прокуроры эти. Оказывают давление, чтобы сдвинуть с места допрос и ускорить признание. Никто никогда тебе в этом не сознается, но мне-то известно, что это так.
Хермансон остановилась у запертой двери. Она не знала, кем был на самом деле тот, кто сидел внутри. Его посадили за нанесение тяжких телесных повреждений, и он фактически все признал. И вот теперь ему запретили читать газеты, слушать радио, смотреть телевизор, писать и получать письма, встречаться с кем-либо, кроме своего адвоката, тюремного священника, охранников и еще парочки полицейских вроде нее самой — тех, кто занимается расследованием. Она была убеждена, что это лишние строгости.
К ним подошел один из тюремных охранников. Он заглянул в глазок, остался доволен тем, что увидел, и открыл дверь.
Джон Шварц, он же Джон Мейер Фрай, был бледен.
Он сидел на полу и смотрел на них пустыми глазами.
— Джон.
Он не ответил.
— Мы бы хотели с вами немного поговорить, Джон.
Хермансон вошла в камеру и приблизилась к нему, положила руку ему на плечо.
Читать дальше