Главным входом в «Ореанду» разрешалось пользоваться артистам варьете, а музыкантам запрещалось. Известная логика в этом запрете была: музыканты работали дольше — когда заканчивалась программа, они играли для посетителей еще и танцы. К этому времени публика начинала расходиться по домам, на лестнице и у гардероба образовывались очереди, и музыканты, державшие верхнюю одежду в своей раздевалке, только мешали бы посетителям, пробиваясь уже одетыми через толпу.
Когда по домам расходились девушки варьете, ни на лестнице, ни в холле еще не было ни души. Там прогуливался только Константин Курдаш. От безделья он постукивал правым кулаком в левую ладонь. Удары были короткие и резкие, их безукоризненность доставляла швейцару радость, которая моментально отражалась на его тупом лице, по-видимому, в эти минуты он вспоминал какой-нибудь приятный эпизод из своих многочисленных боев на ринге. Немного побоксировав так, Константин осматривал свои белые лайковые перчатки — не разошлись ли швы и не отскочили ли белые кнопки с витиеватой надписью фирмы «Gentleman».
Примерно с середины и до самого конца программы у швейцара время отдыха: в дверь не стучат и не ломятся, ибо в это время «Ореанда» кутил уже не интересует. Гардеробщицы кипятят чай и приглашают Константина. Обычно он отказывается, но иногда и чаевничает с ними, однако чаще, разминаясь, прохаживается по холлу из угла в угол или читает газету, если в ней что-нибудь написано об известных ему видах спорта.
Это передышка перед уходом посетителей. Пропив полсотни, они начинают жадничать — суют Константину медяки либо вообще делают вид, что не замечают его. Курдаш великодушно посмеивается про себя над этими голодранцами, но лицо его остается неподвижным: он достаточно уже получил за вечер, впуская публику, и те два-три рубля, которые набираются тут по мелочи, когда ресторан закрывают, благосостояние Константина не повысят — это деньги, словно найденные на дороге, и считать их нечего. Леопольд получил из них свою долю, отложена и обещанная пятерка дежурному электрику — ему официально администрация почему-то заплатить не может.
Когда Курдаш подавлял свою вспыльчивость и агрессивность или сдерживал злобу, которая была у него, наверно, врожденной, и когда он не колотил уличных проституток, пытавшихся проникнуть, не заплатив ему десятку — таким налогом здесь официально облагалась древняя профессия, — он стоял в благородной позе полицейского, застывшего в карауле перед президентским дворцом. Константин всегда был в тщательно отглаженном костюме, до блеска начищенных туфлях, как жених, гладко выбрит и надушен «шипром» — одеколоном с тяжелым и сладким запахом, который предпочитают южане и который раньше почему-то рекомендовался мужчинам.
Ни девиц варьете, ни кривляк-певичек он не уважал, потому что считал их всех жлобьем, как и музыкантов. Входные двери Курдаш держал либо запертыми либо открытыми — в зависимости от настроения. Двери были открыты, если Константина переполняла злоба, она в нем скапливалась, как пар в котле и тогда, конечно, следует открывать предохранительный вентиль, кроме того, через незапертые двери кто-нибудь мог проникнуть с улицы — тогда Курдаш от души честил заблудшего, пуская в дело все свои обширные познания в области сквернословия и оскорблений, а если видел, что тот способен оказать сопротивление, выталкивал на улицу.
Если же Константин не был настроен на стычки, дверь он запирал, забивался в угол гардеробной и листал газету или журнал, никогда, однако, не принимаясь за чтение большой статьи.
Но беда была в том, что девушки-танцовщицы никогда не знали, открыта или заперта дверь, и поэтому всегда у самой двери получалась заминка. Швейцар, кажется, только того и ждал — тут же кричал: «А ну, вертихвостки, не ломайте дверь!». А если дверь не заперта: «Дуйте, дуйте отсюда, вертихвостки!» Эти окрики больно били по их самолюбию: девушки еще на лестнице испуганно озирались по сторонам, не зная, откуда ждать нападения. Однажды попытались пристыдить Курдаша, но в ответ услышали выражения еще покрепче и оскорбительнее, а когда пожаловались начальству, то сразу же поняли, что из-за них со швейцаром «Ореанды» никто скрещивать шпаги не намерен.
Накануне отъезда Алексис со свидания с Таней вернулся раньше обычного и стал укладывать в сумку вещи. Ималда приготовила на ужин целую тарелку бутербродов. За едой Алексис опять рассказывал о своих радужных перспективах, он немного выпил и теперь говорил веселее обычного, разрисовывая очень яркими красками как надежды, так и их осуществление, но Ималде брат казался каким-то надломленным, что-то потерявшим, будто весельем пытался компенсировать потерянное. Однокурсников по мореходке теперь он представлял неотесанными голодранцами, а товарищей по судну — не владеющими элементарными навыками морского дела. Обо всем он говорил нетерпимо, осуждая то, чем раньше восхищался, и восхищался тем, что раньше осуждал. Ималда не могла разобраться во всех его «за» и «против», она видела только, что брат переменился и чванливостью стал напоминать отца до ареста — все моря ему по колено, а горы по пояс, со всеми выдающимися личностями он в приятельских отношениях, исключая, правда, римских императоров: те умерли еще тысячу лет назад.
Читать дальше