Однако в тот момент, как бы ни был я потрясен и подавлен, я еще не сознавал полностью своего положения, не сознавал истинного значения всего случившегося. Я был в состоянии аффекта. Наверно, стыдно мне, взрослому человеку, в этом признаваться, но тогда я словно бы играл некую р о л ь. Эта черта — смотреть на себя как бы со стороны, мысленно говорить о себе в третьем лице, точно о каком-то персонаже, литературном герое, была мне свойственна еще с детства. Разумеется, черта эта присуща почти всем детям, но в моей натуре свойство это, эта наклонность стала едва ли не главенствующей, и что самое существенное — она не утратилась, не исчезла, не превратилась в рудимент, когда я стал взрослым человеком. Возможно, эти мои психологические экскурсы покажутся лишними, совершенно ненужными, но мне представляется, они важны для понимания моего состояния в момент ареста, и, рассказывая обо всех этих на первый взгляд незначительных мелочах, я движим лишь одним побуждением: помочь следствию понять истинные мотивы моих поступков...»
«Умеет писать, ничего не скажешь», — отметил Серебряков. Более того, читая сейчас заявление Антоневича, он не мог отделаться от ощущения, что человек, писавший эти строки, делал это с явным удовольствием, словно бы любуясь тем, как складно и убедительно ложатся на бумагу его мысли.
«...Забегая несколько вперед, скажу: да, я считаю себя виновным, но виновным скорее поневоле, чем осознанно; да, я не снимаю с себя вины, но все же прошу принять во внимание, что это вина скорее исполнителя, не ведающего, что он творит, чем человека, сознательно вступившего на преступный путь.
Итак, сразу после ареста я еще не сознавал реального положения вещей и действовал, повторяю, согласно определенной р о л и. Теперь остается только ответить — что же это была за роль? Ответ несложен. Роль благородного героя или, если угодно, благородного мученика, одним словом, благородного мученика-героя, берущего чужую вину на себя...»
И сразу ожили, вновь зазвучали в памяти Серебрякова слова, которые недавно произносил здесь, в этом кабинете, отец Антоневич: «Мог он так поступить! Мог! Это в его характере. Из благородства, из опасения, из страха подвести кого-то. Нет, он лучше чужую вину на себя возьмет, чем тень подозрения на кого-то бросит...» Если бы верил Серебряков в телепатию, он бы заподозрил, что это Антоневич-старший сумел передать, внушить свои мысли сыну.
«...Именно руководствуясь этой ролью, не желая кого-либо втягивать в свое дело, я на первом допросе, как вы помните, отказался опознать женщину, приходившую ко мне за рукописью. Хотя теперь должен признаться, что узнал ее на фотографии сразу. Теперь я понимаю, что подобными действиями мог причинить себе только вред.
И все-таки я был бы не полностью откровенен, если бы утверждал, что лишь этот мотив — мотив избранной роли — определял мое тогдашнее поведение. Нет. Еще был страх. Говорю об этом открыто, не стыдясь. Страх перед той силой — назовем ли ее законом, государством, властью, как угодно, — которая вдруг надвинулась на меня и перед которой я внезапно почувствовал свою катастрофическую малость и беспомощность.
И вот как ни парадоксально, но именно эти два, казалось бы, противоположных побуждения: страх и, как результат его, готовность говорить следователю именно то, что хотел бы он услышать, с одной стороны, и благородное (может быть, ложное — псевдоблагородное! — я согласен!) стремление взять чужую вину на себя, с другой, и определили мое поведение на первом допросе. Я думаю, меня может в какой-то степени оправдать только то, что это не была заранее обдуманная и рассчитанная ложь, ложь во имя собственного спасения, сознательная попытка увести следствие от истины, нет, скорее это был мгновенный, неосознанный, чисто инстинктивный импульс, о котором теперь мне остается только сожалеть. Еще раз прошу рассматривать тогдашние мои показания как не соответствующие истине. Как обстояло все на самом деле, я готов подробно и откровенно рассказать в дальнейшем...»
Серебряков хмыкнул и покачал головой. Ловко! Исписал три с лишним страницы и фактически умудрился ничего не сказать. Только отрекся от своих прежних показаний. Однако здесь было над чем задуматься.
Конечно, Антоневич не лгал и не преувеличивал, когда писал, что был потрясен, ошарашен своим арестом. Но как раз в том-то состоянии, близком, по его собственному признанию, к шоковому, он, скорее всего, и сказал правду. За это Серебряков мог поручиться. А вот теперь пришел в себя, опомнился, поразмыслил и пожалел о собственной откровенности. Решил поиграть со следствием в прятки. Авось что-нибудь выйдет.
Читать дальше