- Ну ты как дитя, ей-Богу...
- Дитя? - вмешалась Кнопочка. - Да он оскорбляет, он поливает нас грязью... и в который уже раз!.. а мы терпим и все делаем скидочки, все сочиняем поблажки: дитя, мол, пусть тешится...
- Верно, - слабым, далеким голоском поддержал Фрумкин, - дело зашло слишком... как бы это сказать... перегнуты все палки... меня поганым жидом обзывал, а сейчас не то время, мы, евреи, имеем свою страну и сильны!
- Что ж ты только теперь обиделся? Я тебя тоже обзывал, а ты помалкивал, - выразил недоумение Наглых. - Впрочем, мы же это от души и сердца, от избытка чувств...
- Грязными скотами нас обозвал, - усердствовал Фрумкин, - а как же так до бесконечности все и спускать, если имеющий уши слышит...
- Умолкни! - оборвал Наглых. - Не время хныкать!
Марьюшка Иванова находилась на перепутье: ей нужды не было заступаться за Фрумкина и врачевать его обиды, однако речи Сироткина оскорбили и ее. Но уйди сейчас Сироткин навсегда, без возврата, озлобленным и нераскаявшимся, Марьюшка почувствовала бы, что мир, в котором она привыкла жить, танцевать, сознавать себя нужной и отличать в себе улыбающегося друга людей, распался. Между тем она всего лишь стояла в углу комнаты, оттесненная туда разразившейся бурей, и не могла серьезно влиять на события. Ропот же прочих гостей показывал, что Сироткину готовы угрожать, люди многоголово зашевелились вокруг нечистой ямки, где развивалась болезнь бывшего коммерсанта. О Сладкогубове забыли, но он находился где-то поблизости, нежно опутываясь нитями единения с новыми друзьями. Пол уходил из-под ног Сироткина, и на сей раз он принял горделивую позу, закрыл глаза и скрестил руки на груди, чтобы выглядеть пристойно и мужественно, когда приземлится в аду. За спинами гостей Конопатов хищно крался на амурный запах Кнопочки, внезапно вскруживший ему голову. Раздосадованный, скорбный, как ущербная луна, Фрумкин снова взялся за фотоаппарат, думая на этот раз запечатлеть сироткинский крах; он расталкивал людей, расчищая себе поле деятельности, и видел, что дорога человека не теряется и в дремучем лесу, не теряется во тьме кромешной, где, собственно, и нет уже людей. Ксения положила руку ему на плечо, предотвращая его затею, а Конюхов смотрел на него как-то загадочно и чересчур пристально, как если бы всю силу своего неразрешимого недоумения, вызванного удивительными событиями вечера, неожиданно для самого себя сосредоточил на этом тщедушном рыжеватом тельце, прокладывающем свои осторожные и печальные пути среди злобного рыканья и пронзительных криков боли. Червецов, Червецов где? - пронесся вдруг шелест, ибо Сироткину решили показать оклеветанного и погубленного им Червецова. Однако тот был пьян и уже спал, рухнув поперек дивана.
- Перестань, - предпринял Наглых последнюю попытку спасти друга, - к черту всю эту комедию... Мы же знаем, что ты человек добродушный, славный малый, мухи зря не обидишь. Ну, выпил лишнего...
Сон, только сон, подумал Сироткин, с испугом открывая глаза. Люди сидели и стояли, улыбались и смотрели на него; но они уже знали о его беде, и это их знание отрезало ему путь к отступлению. Перед ним топорщился Наглых, чуть поодаль хмуро возился Фрумкин, на диване с тяжелым посвистом спал Червецов. Остальных он словно бы и не знал теперь за знакомых ему людей. Наглых делал многозначительные гримаски, призывая его к выдержке, терпимости, смирению, но Сироткин оттолкнул красивого друга и пулей вылетел за дверь.
***
Где истинный герой, неустрашимый разрушитель дремоты, косности жизни, запаршивевшей древности мира? В Сироткине его нет. Увы! Ксения в душе испустила печальный вздох. И намека на подлинную отвагу не давал Сироткин. Его глаза сверкали, когда он смыкал взгляд на тщедушной шее провинциального общества, однако объясни ему строго и назидательно, что он заврался, что ведь он, а не Наглых или Сладкогубов, перевернул все с ног на голову, и тотчас же этот взбесивший бурю в стакане карлик устыдится и сгорбится, закроет лицо руками. Только и вышло, что маленький зверек забился и оскалил зернышки клыков в груди ее старинного друга; впрочем, и это существо до некоторой степени взволновало воображение Ксении. В ее собственной груди заговорила не то чтобы нежность к демону-карлику, не то чтобы умиление и уж совсем не восхищение, а какая-то материнская заботливость властолюбия, аккуратность и бережливость нерастраченной гордыни. Заговорило вместе с тем и томление обеспеченной победы, уверенность, что она уже держит в руках своего друга, всем своим телом опирается на него, укрощенного и послушного.
Читать дальше