На фотографиях, развешанных по дому, почти всюду мы с ним. В его кабинете — альбомы с неопознанными снимками. Многие черно-белые фотографии непонятны: свадьбы, крестины, группа длинноногих призывников. Помимо папы и его родителей, все остальные мне неизвестны. Эти свидетельства его молодости множились по мере того, как дешевели фотоаппараты и пленка. Он и мама где-то на пляже, на фоне спасательной шлюпки. А вот они танцуют на какой-то вечеринке — у него зализанные волосы с челкой, а мама в платье с пышной юбкой. Потом их свадьба — офицеры в форме выстроились на ведущей из церкви дорожке, папа такой красивый в сюртуке, мама, как все беременные женщины, выглядит прелестно. А вот я маленькая — у нее на руках, у него на руках, потом сижу, улыбаясь; ковыляю по саду рядом с перевернутым трехколесным велосипедом; гордо сижу верхом на шотландском пони. И наконец, оригинал той фотографии, единственной фотографии мамы, которая выставлена внизу, где мы втроем на верхушке Рюлиевого Холма, у того фермерского дома, где родился отец.
Последний альбом загрохотал, когда я сняла его с полки. Это оказалась коробка с крышкой, обтянутая имитацией под кожу. Внутри — собрание пленок, намотанных на бобины, которые я так никогда и не проиграла, и несколько кассет. На каждой стояло мое имя и время: Зоэ, март-май 1970; Зоэ, июнь-авг. 1971. Никак не ожидала увидеть его почерк. Я взяла первую попавшуюся кассету и вставила в стерео в гостиной. Долгое шипение, затем непонятная болтовня младенца. Или детский смех, или девочка отчетливо произносит: «Киса! Папа! Это! Мама!» Появляющееся время от времени звяканье возвещает разрыв в записи. Никакого текста, который пояснил бы мне, что́ я слушаю. Порой в глубине слышны приглушенные голоса взрослых, можно разобрать какую-то фразу: «Пошли дальше, милочка, кто это?» Я сидела, глядя на то, как крутятся маленькие бобинки кассеты; из громкоговорителей, стоящих по обе стороны заброшенного камина, звучат звуки, которые я вроде никогда не производила.
На протяжении лет периодически вытаскивались на свет знакомые фотографии детства — главным образом чтобы позабавить очередного приятеля. У папы никогда не было киноаппарата. И он никогда не говорил мне, что записал на пленку мои первые слова. Почерк на кассетах был, безусловно, его, но я так и не узнаю, кто делал записи — он или мама. Возможно, он засунул их в этот поддельный альбом много лет назад и забыл, что они там лежат. А возможно, всегда помнил и намеревался в покое пенсионного возраста оживить свою маленькую дочурку. Я сидела в его гостиной и слушала пленку со своим голосом, когда я была в возрасте Холли. Эта мысль невыносимо давила на меня.
Эти пленки напоминали мне — жестоко и безоговорочно, — что голоса папы я уже не услышу. Больше никогда. У меня не было записей — ничего, что оживило бы в памяти тембр и модуляции его размытого выговора обитателя Дербишира и его бесстрастную манеру говорить. Даже всего через несколько месяцев после его смерти я не могу восстановить это в памяти. Картины всплывают в мозгу — не перед глазами, а как-то иначе, — но я не могу восстановить звуки. Когда Холли было полтора месяца, Пол купил видеокамеру. Я вспомнила, сколько мы всего отсняли — фильм, вобравший в себя целый год ее жизни. Я была абсолютно уверена в том, что мы никогда не крутили его при папе. Много снимков, как она играет, как я держу на руках ее спящую, как она впервые садится без посторонней помощи, как безудержно хихикает, когда Пол щекочет ее с помощью Мишки, с каким восторгом брызгается в ванне. И ни одного снимка с папой. Холодная ярость обуяла меня. Ничего не осталось — ни для меня, ни для Холли. Фотографии — да, но ни одного снимка в движении, снимка ее дедушки, ничего, где звучал бы его голос. Я пыталась понять, как это могло получиться. Все это время — Холли ведь было десять месяцев, когда он умер. Помню, раза два, приходя с ней к папе, я приносила с собой аппарат для видеосъемки. Но она была слишком капризна, и подолгу выпускать ее из рук было нельзя. Я так и не вынула камеры из футляра. Не придала тогда этому значения. Еще будет время — когда Холли попривыкнет к деду, будет рада сидеть у него на колене или же когда с нами будет Пол, который все и заснимет, и я смогу уже не думать о том, что надо выпустить из рук девочку.
Пленка продолжала крутиться. Мне вдруг стало невыносимо слушать мой детский лепет. Я подошла к стерео и вырубила звук посредине. И вынула кассету, намереваясь отнести ее назад, в папин кабинет. В коридоре на глаза мне попался телефон со стоящим рядом автоответчиком. Я никогда не обращала на него внимания. Он был выключен — так и стоял выключенным со дня папиной смерти. Я включила его и нажала на кнопку сообщений. Раздался щелчок, короткое жужжание и его голос: «Вы позвонили Рэю Артуру, я не могу сейчас с вами разговаривать, — оставьте сообщение, и я перезвоню вам, когда смогу. Спасибо». Длинный гудок, и кассета перемоталась. Я прокрутила ее снова и снова. Затем открыла крышечку и вынула пленку. На моей ладони лежало пятнадцать секунд записи — он сам, его голос был теперь со мной на все времена.
Читать дальше