Формального отчуждения между мамой и мною не было, не было последнего обмена аргументами. Так довольно часто бывает. Мы уехали, и переписка становилась все более редкой, пока не свелась к кратким сообщениям время от времени. В 1908 году, когда мама опубликовала новое, исправленное и дополненное издание своей книги «Девятнадцатая жена», не возымевшее успеха, я вдруг осознал, что прошло уже десять лет с тех пор, как мы с нею переписывались. Я написал ей в Денвер, по ее последнему адресу. Письмо было переправлено на новый адрес в Эль-Пасо, затем вернулось ко мне. Я намеревался написать ей через ее издателя, но был обманут временем: я ведь полагал, что у меня в запасе все время на свете! Когда я наконец попытался связаться с ней годом позже, все было напрасно: оказалось, что издатель ушел из деловой жизни. Кажется, ее редактор — не помню его имени, оно начиналось на «Э» — сбежал в Южную Америку с каким-то уличным парнем и всеми деньгами компании, во всяком случае с теми, что там еще оставались. Мне говорили, что обновленное издание было настолько провальным, что чуть ли совсем не обанкротило эту маленькую фирму. Воровство редактора подтолкнуло издательство в пропасть. Все очень просто: не осталось никаких папок с делами, где можно было бы хоть что-то найти.
И снова время сыграло со мной свою шутку. Я отложил попытки связаться с матерью на несколько лет. Затем как-то, перед самым началом войны, я взялся за расспросы: я совершил поездку на Восток. Нанял детектива по имени Скотти Риверс; это была добрая душа, я уверен, что его характер сформировало какое-то ужасное оскорбление или дурное обращение с ним в довольно раннем возрасте. Через два месяца детектив Риверс принес мне пустую папку и возвратил гонорар. «След обрывается в тысяча девятьсот восьмом году. Она снимала домик в Аризоне, платила за аренду в конце года. В начале тысяча девятьсот девятого года хозяин явился за арендной платой, но обнаружил, что из дома уже выехали. Никто не мог сказать, когда она уехала или куда. После этого я не сумел ничего обнаружить — ни страхового полиса, ни медицинской карты, ни полицейских протоколов. Одна старушка-соседка говорит, ваша матушка поговаривала о путешествии на Восток, чтобы способствовать продаже своего обновленного мемуара, однако я увидел, что память эту старушку подводит и ее слова не могут быть приняты как факт. Кроме этого, боюсь, мне нечего вам сообщить, — сказал этот человек. — Я не возьму с вас денег».
Я спросил у Розмари: «Как может человек исчезнуть без следа?»
Но мама исчезла. Мы больше никогда ни о ней, ни от нее ничего не слышали.
Такой исход, несомненно, окрашивает мое восприятие собственной матери. До какой степени, в какие тона — должен признаться, я сказать не могу. Если бы Розмари была сейчас со мной, я оставил бы ей оценку моего горя. Надо было рассказать Вам все это раньше. Мне не хотелось, чтобы Вы думали обо мне как о человеке, который мыслит под влиянием сантиментов. Но полагаю, так оно и есть, потому что не проходит и дня, чтобы мне не хотелось поговорить о маме еще один, последний раз. Когда я думаю о ней сейчас, я чувствую себя почти как тот маленький мальчик, запертый в «Доме Пешехода» в ожидании ее возвращения.
Ум мой подсказывает мне, что здесь я должен бы закончить свое письмо, но сердце требует, чтобы я продолжал. Мне хотелось бы поделиться с Вами своими соображениями о судьбе моей матери. Не следует придавать им больше веса, чем вы могли бы придать теориям какого-нибудь конспиратора.
Прежде всего я постараюсь предложить три возможных исхода.
Первый: она умерла где-то естественной смертью, когда-то прославившаяся, но забытая всеми женщина, без гроша за душой, и покоится теперь в земле горшечника. [137] Земля горшечника (библ.) — земля, купленная за 30 сребреников Иуды для погребения странников; кладбище для бедняков и бродяг (совр.).
После провала второго издания книги «Девятнадцатая жена» и завершения маминой лекционной карьеры я не представляю себе, на какие средства она существовала. Никто больше не желал слушать историю ее жизни. Ее голос — глас Кассандры — не мог во второй раз возбудить чувства американцев. Гнев — это свеча, он обречен догорать. И следует признать, что мы живем уже в двадцатом веке, не в девятнадцатом. Столько всего уже миновало. И вот на мою оказавшуюся в страшной нужде маму нападает болезнь, быстрая и злокачественная или долгая и медленная, или неожиданное падение с лестницы, или, возможно, сверкающим солнечным днем ее переехал неосторожный автомобилист — откуда мне знать детали? Но что-то ее подкосило, и невозмутимый сосед нашел ей могилу.
Читать дальше