По-своему истолковав мой взгляд, Пименов хладнокровно заметил:
— Не вижу никакой трагедии в том, что у меня нет шикарного коттеджа. Мне есть где спать и укрываться от непогоды, есть где работать. Многие и того не имеют. Вот пройди сейчас на Московский вокзал и, ручаюсь, обнаружишь уйму бедолаг, которые позавидовали бы мне черной завистью.
— Ты — счастливый человек, Никола, если и вправду так думаешь.
— Каждый — сам кузнец своего счастья, — нравоучительно изрек он. — Но вообще, быть счастливым куда проще, чем кажется некоторым. Надо всего лишь уметь радоваться тому, что ты получил от жизни, и помнить, что гораздо больше людей не имеют даже этого. Мне покойный папаша всегда говорил: «Николка, никогда никому не завидуй и не обижайся на судьбу. Как бы ни было плохо, оглядись по сторонам. Обязательно увидишь кого-то, кому еще хуже. Понаблюдай за ним и порадуйся за себя. Вот и вся премудрость жизни».
— Твой отец был истинный философ.
— Он был простым работягой. Воевал, голодал, бедствовал, мерз, болел, но до последнего дня жил в ладу с собой. Что и мне завещал.
Мы выпили за папашу Пименова и за людей, умеющих жить в ладу с собой.
Гусиная, с острым кадыком, шея Пименова все ниже клонилась к столу, но пока он держался. Как стойкий оловянный солдатик.
Я налил ему еще.
В дверь постучали.
— Открыто! — проскрипел хозяин.
В комнату прошмыгнула маленькая сгорбленная старушка с совершенно белыми жидкими волосами, собранными на затылке в узелок.
— Коля, у тебя не найдется щепотки соли? Сварила себе картошечку, села за стол, а солонка-то у меня пустая… — Ей могло быть и девяносто, и все сто.
— Для тебя, баба Нюра, всегда! — Пименов сделал широкий жест. — Рюмочку хлопнешь?
— Ну налей, — милостиво разрешила она. — Только не через край.
— Щас!
Он насыпал ей в бумажку соли, протянул бутерброд с ветчиной:
— А это тебе, баба Нюра, к картошечке…
— Спасибо, Коля, спасибо, Бог тебя не забудет!
Когда старушка ушла, я подумал о том, что копия компромата может храниться у нее. Или у другого соседа. Или у третьего. В коммуналках ведь не только грызутся, здесь нередко возникают весьма странные дружбы и люди стоят друг за дружку горой…
Я снова налил Пименову. Кажется, он потихоньку поплыл.
— Димка, хорош! Давай смотреть фотографии…
Он принялся снимать со шкафа, доставать из-под кровати, из прочих углов коробки. Вскоре я был обложен ими выше головы.
Фототека Пименова содержалась в образцовом порядке: снимки были разложены по конвертам, на каждом из которых значились номер, дата, тематика, еще какие-то данные.
Его скрипучий голос зазвучал мягче, задушевнее:
— Здесь у меня виды города… Тут портреты… Узнаешь этого деятеля? Я снимал! Тут морские пейзажи… А это работы с выставок. А вот и они, милашки в бикини и без… А? Посмотри, как легли светотени!
— Ты, Никола, классный мастер. Думаю, мы поладим. — Я принялся отставлять коробки в сторону. — Судя по этой коллекции, у тебя в Питере широкие связи. Наверняка и в друзьях нет недостатка?
— Мой покойный папаша, — Пименов пересел на кровать и привалился спиной к стене, украшенной вместо коврика полосатым половиком, — говаривал мне: «Николка, в жизни у каждого человека должно быть море приятелей, но настоящих друзей может быть только четыре. Как четыре стороны света, четыре времени года, четыре стихии, четыре четверти…» — Голова его клонилась все ниже, я уже думал, что сейчас он свалится, но нет, организм выдал резервный импульс, ванька-встанька резко выпрямился.
— Касаев, как я понял, один из этих друзей?
— Совершенно верно, — кивнул Пименов. — Ты, Димка, не смотри, что мы с ним цапаемся. Он мужик хороший. Мы — друзья. Понял?
— Да, я заметил. Как и то, что по ряду вопросов между вами существуют разногласия.
— Па! — издал он неясный звук. — Да ведь Гарька — псих! Заводится с полоборота. Может взвиться из-за пустяка и наговорить сорок бочек арестантов, особенно если чуть поддаст. Кому это понравится? А уж обидчивый! Не дай Бог ляпнуть что-нибудь не то о его статейках! Живьем сожрет! Мы с ним раз двести ссорились вдрызг! А после опять сходились. А почему? А все потому, что я — единственный, кто понял этого человека до конца, и он это знает. Оттого и не может от меня отлепиться.
— Что же ты понял, Николай?
— Его нутро. Самую сердцевину.
— Ну и в чем она?
— Он не может утешиться, глядя на тех, кому хуже. И потому не будет счастлив. Никогда.
Читать дальше