Кто-то из великих испанцев утверждал, что, познав одну женщину, ты познаешь их всех - причем в это вкладывается отнюдь не плотский смысл, не тот, который так импонирует животным мужского рода, пылкокровным и тупым кретинам, не скрывающим своего снисходительного превосходства над женщиной только потому, что ему дано заниматься дзюдо; отнюдь нет. Унамуно считал, что женщины похожи одна на другую значительно больше, чем мужчины, - все они мечтают об одном и том же: семья, дети и любовь - обязательно до старости. В мужчинах значительно в большей мере заключено начало <����личностного>, тогда как природа распределила между женщинами мира одну-единственную душу - с небольшими коррективами за счет уровня развития государства, климатических условий, национальных обрядов и привычек. (Тезис невозможен без антитезиса, разность рождает истину - возражая и Унамуно и себе самому, я вспоминаю Гризодубову, Терешкову и Плисецкую... Одна душа? Впрочем, можно выносить определенное суждение обо всем - это неприложимо лишь к женщине. Такая антитеза, думаю, не вызовет гнева представительниц прекрасного пола.)
Всякое познание - бесконечно, и коррективы в этот необратимый процесс вносит не догма - жизнь. Этим утверждением я не пытаюсь опровергнуть мудрость великих испанцев. Оспаривать их - трудное дело, и <����коллективная душа> женщин - трезвое, хоть и горькое соображение, но, видимо, из каждого правила следует делать исключение. К таким исключениям должна быть отнесена Мэри. Я не могу писать о том, что она мне рассказывала о Старике, - это слишком личное, что знали только два человека, но то, о чем говорит Кастильо Пуче, знали в Памплоне многие: это история, когда Старик <����похитил> двух молодых американок, а потом одну <����ирландскую девушку> и как над ним подшучивали, разбирая вопрос, отчего это у Папы такие синяки под глазами, и Мэри тоже подшучивала над ним, продолжая быть ему д р у г о м. Жене художника отпущена великая мера трудных испытаний; выдержать их дано не каждой. В чеховском определении <����жена есть жена> заложен библейский смысл, но без того пафоса, который порой присущ великой литературе древности: в высшей истине всегда необходим допуск юмора. Жена - в распространенном понимании - это женщина, которой з а к о н о м дано п р а в о отвести ото рта мужа рюмку, устроить скандал, если он увлечен другой, подать на развод, когда <����глава семьи> проводит долгие недели на охоте или на рыбной ловле или молчит, угрюмо молчит, не произнося ни слова целые дни напролет. Мы подчас лжем самим себе, когда говорим о жене как о друге, потому что никогда мы не рассказываем ей того, что рассказываем Санечке, Хажисмелу, Семену, Толе, Феликсасу - у костра, в лесу, ожидая начала глухариного тока, когда смех наш приглушен лапами тяжелых елей, в низине бормочет ручей и все мы ждем того часа, когда первый глухарь <����щелкнет>, возвестив миру начало его <����песни песен>. Хемингуэй рассказывал Мэри в с е - не подбирая слов, не страшась открыть себя, и он никогда не боялся потерять ее, приобщив к своей мужской правде: если только мужчина хоть один раз испугается - он перестанет быть мужчиной.
В Памплоне Мэри была рядом с Папой, только если это было ему нужно. Он не говорил, когда это было нужно, - она это умела чувствовать, потому что любила его, преклонялась перед ним и обладала редкостным даром высокого уважения к своей м и с с и и - быть женой художника.
Только филистер или старый ханжа может упрекнуть меня за то, что мне видится именно идеал такой жены; впрочем, идеал однозначен, но мера приближения к нему - разностна...
В половине шестого, закончив обед на Ирати, Старик возвращался в Памплону, или уходил из <����Каса Марсельяно>, или прощался с Хуанито Кинтана, которого он вывел в <����Фиесте> под именем <����сеньора Мантойа> и который тогда еще, в начале двадцатых, свел молодого Хэма с миром матадоров и остался другом Старика, когда тот вернулся спустя тридцать лет всемирно известным писателем, и в их отношениях ничто не изменилось: только выскочки от искусства забывают тех, с кем они начинали и кто помогал им на старте.
Он приходил на Пласа де Торос загодя и любовался тем, как на трибунах <����соль> веселые и шумные группы <����риау-риау> в белых, зеленых, красных и оранжевых рубашках - разноцветье, складывающееся в ощущение праздника, пели свои песни: одна кончится, сразу начинается следующая, и кажется даже, что она еще не кончилась, что вроде волны, которая догоняет другую и бьет ее внахлест, и целый час перед началом корриды Пласа раскачивается, веселится, пьет, танцует на месте, но танцует так, что импульс чужого движения передается тебе, и ты тоже хочешь подняться, вроде этих <����риау-риау>, и защелкать пальцами, подняв над головой руки, и выделывать ногами сложные выверты, и быть в одном ритме с тысячами людей, которые не смотрят друг на друга, но д е л а ю т одинаково - это как Панчо Вилья, когда не ждут приказа, но каждый знает свою боль и надежду, и поэтому рождается всеобщая слаженность, один цвет, единая устремленность.
Читать дальше