С Егором я лицом к лицу столкнулся прямо у ворот университетского здания на Моховой, когда тот торопливо направлялся к метро.
— Здравствуйте, Егор Сергеич! — просто обратился я к высокому сухощавому мужчине в пышной лисьей шапке.
Услыхав оклик, Нестеренко повернулся ко мне и сразу же радушно бросился меня обнимать.
— Гера… Ты?! — воскликнул он с таким облегчением, будто сбросил с плеч тяжелую ношу. — Ну вот ты и вернулся! Теперь мы можем продолжить с тобой наши беседы, — добавил он так, словно мы расстались только неделю назад и словно не было этих долгих тринадцати лет.
Мы сидели в небольшом кабинете просторной профессорской квартиры в старом доме на улице Семашко, сплошь заставленном книжными полками, и то радостно, то печально вспоминали довоенную жизнь… Пили водку и закусывали закупленной тут же по соседству в гастрономе докторской колбасой, нарезая ее толстыми ломтями. Я сначала предложил заехать и отметить встречу где-нибудь в хорошем ресторане, но Нестеренко отказался, сказав, что в его «конуре» это будет уютнее. Он оказался прав: тут и впрямь было уютно и покойно. В какой-то момент Егор, помолчав, очень серьезно спросил меня:
— Скажи, Георгий, ты получал мои письма? Я ведь накануне войны отослал тебе на зону… около двух десятков. Ты получил?
— Нет, Егор! — напрягся я. — Ни одного. Ни от тебя, ни от кого другого. Видно, не сработала лагерная почта, боюсь, пошли все твои письма в лучшем случае на самокрутки, а скорее всего, в лапы к операм. Я ведь и сам писал тебе окольными путями, но, вижу, и ты ничего не получал.
Егор кивнул и, мрачно глядя исподлобья, добавил:
— Я ведь, Гера, решил, что тебя уже нет в живых. Потому и перестал писать.
Мы помолчали. После долгой паузы Нестеренко, глядя мне прямо в глаза, сурово спросил:
— Значит, не знаешь ничего?
Меня резанули его слова, и я молча, насупившись, приготовился узнать то, что могло быть для меня самым страшным. Но Нестеренко тянул, видно не решаясь сказать мне все напрямую:
— Я сообщал тебе, что в Москву перебираюсь, что меня пригласили в МГУ читать курс лекций на факультете. Если бы тогда не согласился, как знать, может, уже и не было бы меня в живых — многие наши университетские в блокаду полегли. Такие люди, светила науки, умницы, ученые мирового масштаба. По милости товарища Жданова были забыты и брошены на голодную смерть. Хотя, конечно, война…
В кабинете вновь повисло тягостное молчание. Я чуял, что Нестеренко тяжело и мучительно готовится выложить мне самую главную новость.
Мы закурили. Егор как-то отрывочно продолжал рассказывать, как бедствовал во время войны. Как ему приходилось жечь самые толстые книги, чтобы топить буржуйку. Жалко теперь тех редких книг… Ну да…
Выпили еще. Немного помолчали…
— А я, знаешь, верил, что мы свидимся, — вдруг окрепшим твердым голосом произнес Нестеренко. Не говоря больше ни слова, он встал, подошел к книжной полке и достал с полки перетянутый резинкой пакет. — Это тебе, — только и сказал Егор и вышел из кабинета.
Я осторожно распечатал пакет — и сразу узнал почерк Кати. Сверху стояла дата: 23 ноября 1940 года.
Я стал читать, внутренне сжавшись от недоброго предчувствия:
«Любимый! Гера! Ко мне вчера приходили с обыском. Офицер госбезопасности или милиции — я не поняла. Судя по его вопросам, он тебя хорошо знает. Его фамилия Калистратов. Звать Евгением Сысоевичем. Очень плохо о тебе отзывался, называл врагом народа. Во время обыска перевернули всю квартиру, хозяйка была очень недовольна. Вскрыли пол у входа, нашли какой-то тайник. Что-то оттуда взяли. У меня, Гера, предчувствие, что это не последняя наша встреча с Калистратовым. Поэтому я тебе и пишу это письмо. Егор пообещал нам с Макаркой помочь побыстрее из Ленинграда выехать обратно в Москву. Но только с билетами сейчас очень трудно. Я боюсь ареста.
Целую тебя крепко. Люблю. Мы с Макаркой будем ждать тебя, когда бы ты ни вернулся. Будь счастлив.
Твоя Катенька».
Ниже была приписка, уже сделанная карандашом.
«Если ты сейчас читаешь это письмо, значит, меня уже больше нет на этом свете. Так мы договорились с Егором: когда тебя выпустят из тюрьмы и мы с тобой встретимся, Егор это письмо мне вернет».
Мне стало тяжело дышать. Я сжал кулаки и с силой зажмурился, словно боясь дать слезам пролиться на этот клочок бумаги, на эти последние слова самого родного, самого близкого мне человека. Чудно: но я уже давно забыл, что такое слезы. Я, пожалуй, не плакал со времен голодного вологодского детства.
Читать дальше