Быстро съехав с горы, я подрулил к дедовой халупе, остановился и вышел. Несмотря на ранний час, дед сидел на лавочке и, подслеповато щурясь, разглядывал меня, наконец узнав, вскочил.
– Геньша, ты никак! – он по-бабьи всплеснул руками. – Живой! Здоровый! Ах, ты батюшки! – дед суетливо крутился вокруг меня, то поглаживая машину, то недоверчиво трогая меня за одежду, словно пытался убедить себя, что это действительно я.
– Ну, орел вернулся! Верила Шурка-то, до последнего верила, что приедешь! Не дождалась, сердечная! – он сокрушенно качал головой.
– Как не дождалась? Что тут у вас вообще случилось? – я от неожиданности присел на лавку.
– Так умерла она, уж два года как. Ай ты не знаешь? – он испытующе глянул на меня. – Я же тебе всё писал – и про Шурку, матушку твою, и про Люську.
Из его сбивчивого рассказа я понял, что был сильный пожар, что меня считают пропавшим без вести и, что я могу жить у него сколько угодно, потому что Нинка-потаскуха опять уехала с каким-то молдаванином. Он ещё что-то говорил, не давал возможности задать вопрос, ради которого собственно я сюда и приехал. Наконец, улучив момент, я спросил в упор, четко чеканя слова:
– Где Людмила? За кого она вышла замуж?
Дед замер, и взгляд его заметался.
– Какая Людмила? Люська что ли? Да где ж ей быть-то? Оно, конечно. Вот ты давай сейчас сходи на кладбище к матушке, а то ведь Шурка-то заждалась тебя. Иди, иди, родимый, а уж опосля всё обговорим. Долгий разговор будет. Задами иди, тут ближе, – говорил он, вытаскивая из багажника коробки и свертки, избегая встречаться со мной взглядом.
– Я пока уберу всё, да поесть приготовлю, – он почти силой подталкивал меня к задней части дома, откуда до кладбища по тропинке рукой подать.
– Она прямо с краю лежит, прямо на бугорке, сразу увидишь. Памятник там еще стоит со звездочкой, военный комат поставил, – он, наконец, вытолкал меня на тропку, по которой я дошел до погоста.
Вот и памятник с краю, у самой дороги. Но что это? Я никогда не страдал приступами галлюцинации, не курил вонючую афганскую травку, и с психикой у меня всё в порядке. Я протер глаза. Памятников было два. Одинаковые. Сверху звездочки. Я быстро подошел. Так, первый – моя мать, а второй… О, Боже! Тарова Людмила Викторовна, 1963-1981. 7 мая. Фотография! Люськи! Нет! Не-е-т!
Те же родные зеленые глаза, к которым я так долго шел, язвительный исподлобья взгляд – её взгляд! Люська, любимая!
– За что мне это?! За что?! – закричал я, чувствуя, что к голове поднимается огненный шквал. Ноги подкосились, и я, обнимая последнее пристанище самых дорогих для меня женщин, завыл жутким воем волка-одиночки, вырывая зубами траву и корчась в судорогах.
Сколько я пролежал, не помню. Наверное, долго. Услышав звук приближающихся шагов, я с трудом поднял голову и увидел деда, который подходил ко мне, держа в одной руке топор, а в другой – цветастый пакет. Подойдя ко мне, он положил пакет на столик, который стоял возле могил, и стал поднимать меня, с трудом усаживая на лавочку.
Голова моя разрывалась. Негнущимися пальцами я вытащил из кармана джинсовки упаковку со шприцами и, сорвав вакуумный наконечник, всадил иглу в бедро, прямо через штанину. Выдавил содержимое. Сразу полегчало.
Дед Степан сурово пожевал губами, достав из пакета бутылку и два стакана, заговорил:
– Ты прости меня, Геньша! Грешен я перед тобой и перед лебедушками нашими. Не уберег я их. Моя вина!
И он встал передо мной на колени.
«Геньша», – прошумело в голове. Так называл меня только он, иногда мать. Я поднял его, усадил рядом с собой, хрипло приказал:
– Говори!
– Видать много горя ты испытал, вон и виски седые, да морщины прорезались. Только это испытание потяжелее будет. Ты, паря, на числа посмотри, да на годы и вспомни, когда тебя призвали. Седьмого ты ушел в армию, седьмого же, через год мать с Людой в могилу ушли. Крепко они тебя любили, особенно Люська. Чистая была девка и для тебя честь свою блюла строго.
Он замолчал и, открыв бутылку, плеснул в оба стакана. Выпил и продолжил:
– Когда ты уехал, мы к вам убираться пошли после. Я, значится, Люська с матерью да Надька, Серегина мать. Бабы копошатся, посуду моют, полы, а я лавки да столы вытаскиваю. Ты ведь знаешь, я с бабами болтать не очень люблю, лучше с собаками.
А Люська всё молчит, думает о чем-то, только глазищами зелеными сверкает. Потом ушла, а вернулась через час с двумя большими сумками и прямо с порога говорит:
– Мама, – это она Шурке, мамке твоей, – можно я у вас буду жить?
Читать дальше