Войдя в дом, он неожиданно увидел Люську не в постели, а за столом. Она рассматривала какой-то листок бумаги, а на стуле был брошен Серегин плащ. Когда Серега вошел, она встрепенулась, словно застигнутая на месте преступления, но потом только вздохнула и сказала:
— Серенький, я нечаянно… Я хотела плащ почистить, а из кармана выпало…
Серега вначале увидел фотографию. Это была та самая фотография Ольгиной дочери, которую ему показывали вчера. И еще не начав читать письмо, в которое было завернуто фото, он уже понял, отчего лицо Олечки показалось ему знакомым и почему ее мать решила подарить ему это фото.
«Милый Сергей Николаевич! — писала Ольга. — Я не подозревала, что вы можете вызывать у меня какие-то иные чувства, кроме раздражения и ненависти. Тогда, в Феодосии, я пришла к фонтану Айвазовского, где вы назначили мне встречу. Я ждала несколько часов, не веря, что вы меня обманываете. Я думала, что произошло нечто ужасное, непредвиденное… Я не хотела верить, что человек, написавший на простой картонке чудесную сказку «Алые паруса», может быть подлецом и негодяем. Я не хотела сознавать себя чем-то одноразовым, вроде бумажного стаканчика или, простите за грубость, презерватива, которые выбрасывают после использования. Я не стала делать аборт, потому что очень хотела быть матерью, но не знала, насколько это трудно. Первый год мне помогала моя мама, но потом она умерла, и я осталась один на один с Олечкой. Да, я искала вас, но, конечно, не могла найти, потому что не знала даже вашей фамилии. Историю с Кириллом вы знаете, но его я ни во что не посвящала. Все хорошо, что хорошо кончается. Здесь, сейчас, когда вы стали автором шедевра, я узнала от вашего друга Смирнова достаточно много из вашей биографии. И теперь я понимаю, что ваша стихия — творчество, а не семейный уют. Если бы вы остались со мной или с Леной Смирновой, то, скорее всего, погибли бы как художник. Я счастлива, что этого не случилось. Как женщина я счастлива с Кириллом, он прекрасный отец для Олечки и, думаю, сумеет дать ей то, что не могли бы дать вы: заботу, уют и материальный достаток. Прощайте и помните, что я ни за что не осуждаю вас и не забываю тех прекрасных мгновений, которые пережит с вами. О.Р.»
— Что ж ты так ее? — спросила Люська осуждающе. — Аж слеза берет…
Серега не ответил. Он держал в руках портрет своей дочери. Да, это была его девочка. Правда, она была похожа не на него, а, скорее, на Зинку или на бабушку Антонину. Знала ли бывшая старшина-снайпер, что ее внучка будет жить за океаном и плохо говорить по-русски, считая его иностранным языком? Сейчас ей уже девять лет. И отец для нее — Кирилл Розенфельд.
— Домой я пойду сегодня, — проговорила Люська. — Извини, ладно?
Сереге стоило сказать: «Да куда ты?» — и она бы осталась. Но Серега только равнодушно кивнул, дескать, ступай. Люську это ударило больно, очень больно… Она торопливо собралась и вышла. Двигалась не торопясь, надеясь, что спохватится, выбежит, обзовет дурой, догонит, надает по мордам и вернет. Но нет! Не бежал, не догонял, не бил. На все ему было наплевать. И когда из проулка вышли Люське навстречу не то трое, не то пятеро парней, обдавая матом и перегаром, ей стало весело…
— Люсенька-а! Р-родная! — завопил кто-то из них. И завилось горе веревочкой…
А Серега все сидел и сидел, пытаясь пережить то, что узнал.
Отчего-то его потянуло в кладовку, захотелось еще раз взглянуть на старые фото, сравнить их с фотографией Олечки. Когда он вошел туда, у него возродилось старое, детское ощущение вины и грядущей расплаты. Оно жило, впитавшись в эти стены, эту пыль, покрывавшую истлевшее одеяло. Потом оно стало забываться, на какое-то время потерялось, а теперь вдруг возникло из глубин сознания и захватило всего… Он нашел фотографии Зинки, увидел еще раз обжигающее, ошеломляющее сходство, но не спешил закрыть сундук. Его потянуло взглянуть туда, в одну из картонных коробок, где на самом дне лежал пистолет ТТ.
Вот она, эта красивая, но страшная игрушка. Серега стер тряпкой смазку, еще раз прочитал монограмму: «Милой Тосеньке за 30-го фрица. 12 апреля 1945 г.». Как похожа мать на эту Олечку-американочку! И хотя на фотографии сорок пятого года молодая женщина-старшина смотрит устало, но счастье так же сияет в глазах, как у этой девчушки в Гонолулу 1988 года.
Еще раз вчитался в надпись: «…за 30-го фрица…» Всего их было тридцать два. Тридцать два, которых не дождались в Пруссии, Баварии, Мекленбурге, Саксонии, Гессене, Баден-Вюртемберге, еще где-то… Может быть, фрицем оказался и австриец из Инсбрука, и мадьяр из Секешфехервара, и румын из Ясс, и итальянец из Болоньи… А может быть, среди уложенных навечно тридцати двух попался и какой-то Ванька-бедолага, от тоски, голода и страха напяливший мундир РОА… И черт-те где, по каким городам Европы плачут теперь еще живые старухи-матери, старухи-жены, старухи-дочери, глядя на желтые от времени фотографии фрицев, Гансов, иштванов, жанов, джованни и прочих, что тлеют от Эльбы до Волги? Что там они сами наделали — вопрос другой. Кто их послал и за что с ними воевали — третий. Но пули-то в них послал не Гитлер, не Сталин, не черт с рогами, а вот эта устало и счастливо улыбающаяся девушка-старшина… И, проклиная войну, отнявшую близких людей, осиротевшую, овдовившую, проклинают в конечном счете ее — девушку Тоню, Серегину мать.
Читать дальше