Бредятина, конечно, но потенциальные возможности у подобного рода расклада имеются, это точно…
Со мной здоровались селяне, и я радовался тому, что сей обычай в деревне еще не избыл. Говорили по-русски «здравствуйте», а я отвечал «добрый день», как обычно здороваюсь, скажем, на Власихе, хотя и знал, что такой ответ звучит, как чисто украинское приветствие, так со мной здоровались в Карпатах.
Третий день я не слушал радио, не смотрел в лживый ящик,а уж газет свежих не видел с неделю.
И мне было неясно, в каком из миров нахожусь, в том, где из попытки демрежима воспользоваться второй годовщиной событий в Москве и захватить беспредельную власть в стране ничего не вышло, или в ином, где президента отстранили от власти, и началась в России масштабная Гражданская война.
На этот счет Станислав Гагарин особливо и не переживал. Он хорошо теперь знал, что и в том, и в другом случае находится под опекой Зодчих Мира, и если никто из их посланцев Папу Стива в Старом Мерчике не потревожил, значит, ему предписано сочинять роман, записывать те события, участником которых я уже был, размышлять о бытии, философии порядка,происках зловредных ломехузов,так оживившихся с приходом к власти системы, которую прохановская газета-забияка «День» задорно и упрямо именует ВОРом — временным оккупационным режимом.
Возвращаясь к пристанищу на улице, носящей имя Надежды Константиновны, я завернул на кладбище и со светлыми скорбными мыслями постоял у могилы мамани, вызвал образ ее, повспоминал кое-чего, в который раз поблагодарил за то, что зарядила она меня с детства именно так, а не иначе.
— На высоте, на снеговой вершине Я вырезал стальным клинком сонет, — шептал я бунинские строки. — Проходят дни. Быть может, и доныне Снега хранят мой одинокий след.
На высоте, где небеса так сини, Где радостно сияет Зимний свет, Глядело только солнце, как стилет Чертил мой стих на изумрудной льдине.
И весело мне думать, что поэт Меня поймет. Пусть никогда в долине Его толпы не радует привет!
На высоте, где небеса так сини Я вырезал в полдневный час сонет Лишь для того, кто на вершине.
…Уже позднее утро. Геннадий еще не приехал, хотя обещал, но меня это не тревожит, я нервничаю, если не выполняю намеченный сочинительский урок, хотя мне доподлинно известно, что если не пишется сию минуту, то новые строки возникнут в сознании час или два спустя. Не пишется, значит, мысль еще не оформилась и не готова лечь на бумагу, пусть ее, пусть пропечется, подрумянится в том горне, тигле, доменной печи, которая условно зовется в психологии подсознанием.
А пока, изготовив и схарчив завтрак, я сижу на кухне и читаю книгу о декабристе Якушкине, который в отличие от Рылеева, к примеру, да и других, спешивших расколотьсягероев Сенатской площади, не назвал ни одного имени.
Таких вот людей и следует изображать сегодня на знаменах Новой России.
Хотел было включить радио, но передумал. Если буду нужен — меня позовут…
Решительно встаю из-за стола, за которым завтракал, и перехожу в горницу, где разложена вот эта рукопись.
…Честь дороже присяги, а нравственность, определяемая внутренней совестью, выше веры.
Именно эти понятия могут — и должны! — заменить религию и старомодного бородатого боженьку, пусть при этом я и буду впредь — в знак уважения к традиции, не больше — писать его имя в литературном тексте с большой буквы.
Именно исходя сими соображениями будет руководствоваться Станислав Гагарин, создавая в недалеком времени этическое учение философии порядка.
Герцен утверждал, что если в сочинении речь идет о «чем-нибудь жизненно важном», то можно излагать сие «и без всякой формы, не стесняясь», и — добавлю от себя — не стесняя повествование некими законами и соображениями жанра.
К этому я пришел самостоятельно, когда принялся за «Вторжение», да и «Мясной Бор» уже писал вне рамок батального жанра. Но вот «Страшный Суд», увы, не полез в привычную клетку «Вторжения» или «Вечного Жида», что меня несколько смущало, покудова не придумал параллельный мир и как бы бессюжетную манеру изложения.
Но это на первый взгляд кажется, будто в «Страшном Суде» нет сюжета. Просто-напросто роман не привычен читателю, да и мне тоже, до конца так и не избавившемуся от некоторого чувства вины перед современниками, приученными к классическим завязкам, кульминациям и развязкам.
Конечно, я и привычным порядком умею писать, наверное, доказал собственную способность двумя десятками — или сколько их там?! — книг. Но во мне уважение к традициям всегда уживалось с диалектическим стремлением эти традиции нарушить. Нет, не нарушать, а тем более разрушатьстарые. Я бы применил здесь гегелевский термин aufhebung — снятие,диалектическое отрицание,о котором говорил мне Адольф Гитлер, беседуя об искаженном переводе «Коммунистического Манифеста».
Читать дальше