— А ну, валяй оба за угол! — потребовал жестко. И, взяв Кузьму за шиворот, Ивана — за плечо, повернул их за столовую: — Теперь махайтесь! Ну! Что стоите? Или злобу с обедом схавали? — ждал Чубчик. И, помолчав, сказал: — Кишка тонка? Так вот, если узнаю, что кто-нибудь из вас в общаге поднимет кипеж, тому со мною дело иметь придется! Я ни одного не оставлю дышать, клянусь свободой!
Самойлов ничего не ответил, лишь оглядел Огрызка пристально, вприщур, словно прицелился. Кузьма не заметил тот взгляд и ответил, как на духу:
— Мне своего говна хватает, чтоб об чужое мараться. Но будет вякать лишнее, получит, как падла! Мало не покажется!
— Хиляй, Огрызок, на пахоту. И сам не залупайся! — глянул вслед Кузьме Чубчик. Повернувшись к Самойлову, заговорил тихо: — А тебе, фраер, вот что брякну. Если ты, мурло овечье, разинешь свой хлебальник и начнешь Кузьму полоскать, я тебя так отмудохаю, родная мама не узнает. Секи про то! Паяльник не разевай! Не то дышать разучишься. Я сумею кислород тебе перекрыть! Запомнил, падлюка? — прихватил внезапно за горло. И подержав немного, отбросил в сторону задыхающегося мужика, обтер руки снегом, вышел из-за угла и направился к прииску.
Огрызок за работой и не приметил, как наступил вечер. Сдав золото по журналу, решил сходить на ужин, а уж потом к Катерине. «Ведь завтра выходной», — радовался мужик заранее.
— Я тебя подожду. Домой вместе похиляем, — предупредил Катерину. Та благодарно глянула на Кузьму. Кивнула согласно.
Огрызок ел, не прислушиваясь к разговорам за столом. Он о своем думал. Да и было о чем…
Едва последний рабочий встал из-за стола, повариха закрыла дверь столовой и, приказав девчатам навести порядок, позвала Кузьму:
— Пошли, воробушка!
Весь вечер, без просьб и подсказов, Кузьма носил воду, рубил дрова, убирал во дворе. Закрепил калитку и забор. Навесил замок. И закрыл вход во двор от любопытных и случайных глаз. Он подмел на крыльце. И даже успел обить наружнюю дверь досками, изнутри утеплил одеялом. До глубокой ночи, пока Катерина стирала его белье, Кузьма замазывал и заклеивал окна. Он старался так, будто решил остаться в этой избе до конца жизни.
— Сверчок ты мой заугольный, все копаешься, работаешь, сядь, отдохни. Приди в себя, — предлагала Катерина. Но Кузьма не соглашался. Слишком осиротело жилье без мужичьих рук, слишком одряхлело. — Пенек ты мой болотный, или не о чем нам поговорить, что и не присядешь?
— Ну чего завелась, тесто перекисшее? Радоваться должна, даром хлеб не извожу. Потрехать мы с тобой всегда успеем, — он шпаклевал щель в стене.
— Вот уж не думала, что найдется хозяин и на мою избу. Возьмется за нее, не погребовав ни мною, ни ею, — улыбалась баба, подходя к Кузьме, изредка гладя спину, плечи Огрызка.
Кузьма от такого отношения таял. И только теперь начал понимать Чубчика. «Слабые бабы. Это верно! Вот и у этой вся изба раскорячилась. Потому что одна жила. Немощная в мужицком деле. Но как сильна! И все они, видать, такие, заразы», — улыбался сам себе Кузьма, забив последнюю щель в стене.
— Ну, вот теперь мы будем греть избу, а не улицу! — улыбнулся Катерине. Та, вспотевшая над корытом, еле разогнулась.
Огрызок помог ей управиться на кухне, отговорил готовить ужин. И заставил бабу отдохнуть от всего.
— Хватит на сегодня! Завязывай! На дворе ночь. А твоим делам — конца нет. Фартовые и те отдыхают.
— Где?
— В зонах, — вздохнул Огрызок.
— Я тоже там наотдыхалась. Так, что и в гробу не выпрямлюсь теперь, — вспомнила баба.
— А где пахала?
— Поначалу трассу вели. Чтоб ей пусто было! Вымотала, выжала она нас. Другие бабы были тощими. Из интеллигенток. Руки аж просвечивались. И их пригнали на Колымку. Конвоиры изголялись. Именно им, задохлым, совали в руки ломы и кирки. И орали: «Въябывай, шлендра, блядво сушеное! Не то вломлю тебе по черепу, всю политику в пизду вгоню!» Бабы те горькими слезами полили трассу растреклятую. Долбили мерзлую землю, лед, скальный грунт. Мерзли, мокли, надрывались. И умирали… Была у нас одна. Художница. Глухонемая. Так и ее за политику посадили. Она на картине, где парад нарисовала, изобразила: будто люди все идут не мимо мавзолея, а в храм, какой поблизости стоит. И в руках народа плакаты, где было написано: «Боже, Царя храни!»
— Ну и что? — не понял Кузьма.
— Мне тоже! А власти ее законопатили. Сказав, что эта художница, падла, призывает народ к сверженью власти Советов и возврату царя! За это ее и упекли. Даже стрелять хотели. Но война помешала. Забыли о ней. Целых две зимы сидела в подвале какой-то тюрьмы. Одна. Чудом жива осталась. И когда о ней вспомнили, хотели убить, а винтовка пули не пустила. Отсырела, видать. Тут воронок зэков отвозил на станцию. Ее и всунули. Чтоб не возиться с нею больше. Так знаешь, что с ней стало?
Читать дальше