— Чего встал? Иди лови.
Мурзин поглядел на птичий терем, там томилась взаперти его чернокрылая, с перевязочками. И зачем только рассказал им по дороге про сыкулевского гончика! Не пойдешь, сами изловят — не велика хитрость, достанется Пепеляеву, обернется лошадьми, подводами, фуражом, хлебом. Вот оно, генеральское слово, вылетело, как голубь, и не поймаешь.
Уже открылась калитка, за ней маячила сожительница Сыкулева — похожая — на садовую беседку, необъятной толщины бабища, причитала, чуя неладное. Само собой, на голубятню она залезть не могла, крыша сарая проломилась бы. Да и куда ей карабкаться по этой лесенке!
Дежурный перехватил револьвер за дуло:
— Иди! Не то счас по зубам.
И Мурзин пошел, услышав за спиной облегченный вздох юнкера — тот, видать, окончательно убедился, что со шкурами воюет, не заслуживающими рыцарского к себе отношения, и ему стало спокойнее.
Под наставленным револьвером баба с воплями и руганью принесла ключ от голубятни. Дежурный по комендатуре остался внизу, а Мурзин и юнкер, который на всякий случай передернул затвор винтовки, взобрались на крышу сарая, откуда Мурзин уже один полез выше, к голубятне; снял замок, приоткрыл дверцу и сразу отлегло от сердца: слава богу, чернокрылая тут, сидит, нахохлившись, в уголку, одна, всем чужая как Ван Го в камере. Он приспустился на пару ступенек и стал ждать, когда пестро — белый порхнет в свой теремок, где колготились товарищи, лениво молотили клювами по рассыпанному пшену — Сыкулев утром успел разбросать, и щедро. Птицы у него были порядочные, без зова не вылетали.
Пестро — белый нерешительно царапал когтями железную кровельку, по вершку придвигался к ее краю и с подозрением, казалось, косил на стоявших внизу людей. Но вот слетел на порожек, еще помедлил и вошел внутрь церемонно, как умеют ходить только голуби, с каждым шажком подавая вперед гладкую умненькую головку. Мурзин быстро нырнул вслед, и опахнуло привычным, даже на морозе не исчезающим запахом помета, несколько птиц вспорхнули, заполошно забили крыльями, вспугнутым пухом повеяло в лицо. Не без труда поймал он сыкулевского курьера с глинистыми мазками на перьях, перекусил нитку, потом бережно взял свою чернокрылую, оставшуюся безучастной, погладил, подышал ей в клювик, чувствуя пальцами маленькое, но живое и ровное тепло птичьего тельца, и она словно скинула оцепенение, закрутила бесхохлой головкой. Мурзин почувствовал, как напрягаются у нее крылья, словно у механической птицы, когда начинаешь поворачивать ключик завода. Он привязал перстень к ее лапке, закрыл голубятню. Спускаясь, увидел внизу сыкулевскую сожительницу, она плакала, сидя прямо на снегу. Рядом стоял дежурный по комендатуре с револьвером в опущенной руке. Темнеет. На правом берегу тишина — ни выстрела, ни паровозного вскрика. И вроде бы немного потеплело к вечеру, сеется с неба мелкий колючий снежок. В городе тоже тихо. Обыватели сидят по домам, носу не высунут за ворота. Уж такие времена, в темноте всякая власть нынче страшна: что красные, что белые.
Юнкер, ждавший на крыше сарая, сразу потянулся к перстню, хотел сорвать его с лапки, отхватить чуть ли не с лапкой вместе, но Мурзин не дал, оказав, что пускай все остается в натуральном виде, как было. Сам он этот перстень второпях рассмотреть не успел, да и что глядеть — то? Ну, колечко.
Он боялся, как бы юнкер, который раньше видел на голубятне сыкулевского посланца, не заметил подмены, уже приготовился отвечать: мол, на другого перевязал, покрасивше. Мол, не все ли равно? А их превосходительство полюбуются… Но ваньку валять не пришлось. Юнкер ничего не заметил, он только на перстень и смотрел.
Мурзин держал голубку перед грудью. В сумерках смутно белели перевязочки на ее крыльях, покачивался, поблескивал светлый холодный кружочек с тремя бесценными льдинками. Юнкер с трудом оторвал от них взгляд, приблизил к Мурзину безусое, по — мальчишески надменное лицо и сказал доверительно:
— А шкура ты и есть…
— Жить — то хочется, — улыбнулся в ответ Мурзин.
И поднялась ненависть к этому юнкеру. Сопляк! Благородным хочет быть за его счет, ничем не рискуя. Благородный, так отвернись, промолчи. Посочувствуй, наконец, человеку, вынужденному выбирать между жизнью и честью. Да благородный человек никогда и не поставит другого перед таким выбором.
Он огляделся осторожно. Сарай стоял в ряду других сараев и амбаров, протянувшихся вдоль границы сыкулевских владений, с крыши видна была Монастырская, сани возле лазарета, а в противоположную сторону простирался покрытый снегом соседский город, где темнели укутанные от мороза мешками не то яблоньки, не то вишни, а за городом, за банькой и поленницами под навесом, за безжизненным домом, в котором не освещено было ни одно окно, параллельно Монастырской раскидывалось пустынное белое полотно Торговой улицы: лавки и магазины закрыты, ни прохожих, ни проезжих. И сыплется, сыплется реденький снежок.
Читать дальше