Когда дом загорелся, Дорн упрямо стоял так близко, что волосы трещали и пахли палёным, а румяное лицо, кажется, запекалось болезненной улыбкой… Рыжее пламя плясало, пьяно гудело. А горечь так и не могла выгореть, уняться.
Дорн отвернулся и побрёл по дорожке, прикрыв воспалённые глаза. Под ногами хрустел мелкий камень. Вдали перекликались люди: заметили дым и, пожалуй, уже со вкусом обсуждали удел графа-погорельца, от рождения и до сего дня столь нищего, что терять ему нечего. Но и сберечь ничего не получится: хотя в столице пять пожарных вышек, от ближней до графского сарая – неблизко.
– Неужто Лия не видела? – вдруг возмутилась травница.
Дорн вздрогнул, распахнул глаза. Рассмеялся, признал наконец: да, это не дым ел их, это самые настоящие слезы… Он, оказывается, умеет плакать. Ему, оказывается, жаль терять то, что было памятно. Даже свою детскую ненависть к отцу – жаль.
– Донго не бывали у нас с весны, – проглотив ком горечи, выговорил Дорн. – Мы сами наведывались. Лия гордится их новым домом и мы… потакаем. Хотя у них тесновато.
– Не станешь упираться, если приглашу пожить у нас? – осторожно спросила Ула.
– Лучшее место в мире – «Алый лев», – широко, безумно улыбнулся Дорн, шагая к дороге и уже различая её за опушкой парка. – Я там больше дома, чем здесь. Я хочу жить там. Или хотя бы гостить. Есть кому дать под дых. Есть Омаса, чтоб мне тоже стало больно. Весело. Просто. Душевно.
Он миновал прореху ворот без створок – и впервые с весны не споткнулся. С души наконец-то свалился камень, сделалось легко и светло. Дорн рассмеялся, обернулся к травнице… и резко смолк, уже с обнажённым клинком в руке.
Скакун Альвира был не чета Алому Пэму, и масть бледновата, и покорности в согнутой шее слишком много. До боли: вон как строгие удила пилят конские губы! Пена срывается розовая, пятнает глянец шкуры, скатывает в шарики дорожную пыль.
– Рассмотрела, – прошипел бес, глядя мимо травницы. – Опять успела и встряла.
Дорн в два прыжка оказался рядом с Улой, собрался её подвинуть, закрыть… и замер, не понимая себя и не споря со своим зверем.
Травница безмятежно смотрела – так же, как бес, мимо собеседника. Вернее, сквозь него. Она держала на правой руке малыша-Боува. А левую, пустую, медленно и с некоторым усилием поднимала. Так странно – не понять жеста, не уловить его смысла и не разобрать, отчего в движении копится угроза.
Дорн, заворожённый, следил за рукой. И бес следил.
«Так держат руку на охоте, ожидая хищную птицу с добычей», – вдруг пришло понимание. Только нет птицы! Нет – а рука дрогнула, будто приняла вес…
– В древней книге о белых лекарях сказано: держат смерть на левой руке своей, – выговорила Ула тоном, смутно напоминающим повествовательный говор Монза, когда он читает важную летопись. – До чего ж тяжкая она, ноша левой руки лекаря. Иной раз все силы надобно прикладывать, чтобы не сломаться.
Слабый ветерок качнулся, освежил лицо травницы, разжёг искры алости на кончиках волос Дорна – и погнал волну шелеста от кроны к кроне, всё дальше в графский парк. Волна убегала – а в другую сторону улетал, стихая, бешеный топот копыт.
«Альвир второй раз без оглядки сбежал от деревенской травницы, ох и тошно ему сейчас! Вот у кого горечь неуёмна и пылает, затмевая пожар», – вдруг сообразил Дорн.
Фамильный клинок скользнул в ножны. Дорн повёл плечами, ощущая, как загривок его медведя теряет ощетиненность. Захотелось зевнуть… и свернуть в конце ограды налево, к центру города, к большой торговой площади, где есть и мёд, и пряники.
– Я видел тень, – сообщил Дорн. Обернулся, подмигнул сыну, бережно принял его из рук Улы. – А ты видел птичку, хэш Боув? Вроде бы… ворон?
– Моего сына дружок, – Ула подумала и добавила: – Не знаю, что хорошего сделал мой мальчик, а только человек этой птицы бережёт его по мере сил. Я хотела бы увидеть этого человека. Он… похож на Омасу. Только крупнее и спокойнее. Да, вроде бы так.
– Тогда и я хотел бы его увидеть, – рассмеялся Дорн. – На Омасу похож, но крупнее. То-то бес сбледнул.
– Более он не явится стращать меня и книжек не пришлёт. Он всё обдумает без спешки, – тихо молвила Ула. – Что ж, я знала цену дня, ещё когда покидала свой двор.
– Он не уймётся, пока… – шепнул Дорн.
– Ох… Как унёсся-то! И сбледнул, вот уж верно, – травница рассмеялась, раскраснелась, даже стёрла слезинку. Погладила Дорна по плечу, цокнула языком, развлекая малыша. – Так ведь и я не уймусь. Он… вроде бы разбудил меня. Прежде многие пробовали. Но я всё одно вроде как в полглаза дремала. Тихо жила и мало смотрела людям в глаза. Всё больше на руки, на ногти да жилы… Очень страшно поднять голову, деточка Дорн. Тебе скажу, тебе я могу пожаловаться, верно? Однажды подняв голову, понимаешь, что такое разогнуться. И понимаешь, чем за такое платят.
Читать дальше