Как мы видим, добродетель понимается не просто как совершение добрых поступков, но как умение ставить реалистичные цели и добиваться их, не нанося ни другим, ни себе вреда.
Что может быть более жалким, более мерзким, безобразным, чем человек, пораженный горем, обессиленный, поверженный? И, право, недалек от него тот, кто с приближением какого-нибудь зла заранее трепещет, страшится и почти лишается чувств. Всю силу этого зла показывают поэты, изображая Тантала под нависшим камнем —
За грехи, за невоздержность, за высокоумие.
Такова казнь всякому неразумию: над всяким, чей дух сбивается с пути разума, всегда висит подобная угроза.
И как есть страсти, снедающие ум, – например, горе и страх, так и более светлые, – например, вечно чего-то домогающаяся алчность и пустое веселье, названное нами неумеренным ликованием, лишь немногим отличаются от безумия.
Пустое веселье (laetitia gestiens) – как мы уже говорили, веселье, которое сразу же переходит в неразумные поступки – от гримас до расточительства. Например, человек сразу выпивает или покупает не нужную ему вещь только потому, что у него или у нее хорошее настроение. Цицерон ставит это пустое веселье в один ряд с алчностью, то есть понимает его как расточительство.
Отсюда можно понять, каков же тот человек, которого мы называем то умеренным, то скромным, то сдержанным, то постоянным и воздержным, сводя иногда все эти слова к понятию «годности», как к общей их черте: если бы это слово не обнимало собою все добродетели, никогда не стало бы оно таким ходовым, чтобы войти в пословицу: «Человек годный все сделает правильно». То же самое говорят о мудреце и стоики, но говорят, пожалуй, слишком уж пышно и выспренне.
Годность (frugalitas) – в узком смысле «бережливость», «хозяйственность», но Цицерон употребляет это слово в широком смысле, как умение следить за своим душевным здоровьем и всегда соблюдать меру. К такому человеку и люди потянутся. Это бытовое слово, как мы видим, он выбирает сознательно, чтобы не говорить о мудреце слишком пышно.
Итак, человек, умеренностью и постоянством достигший спокойствия и внутреннего мира, которого не изъест горе, не сломит страх, не сожжет ненасытное желание, не разымет праздное ликование, – это и есть тот мудрец, которого мы искали, это и есть тот блаженный муж, для кого нет ничего столь невыносимого, чтобы падать духом, и ничего столь радостного, чтобы возноситься духом. Что может ему показаться великим в делах человеческих – ему, кому ведома вечность и весь простор мира? Ибо что в делах человеческих или в нашей столь краткой жизни может показаться великим для мудреца, у которого душа столь бдительна, что для нее не может быть ничего неожиданного, непредвиденного, нового, и у которого каждый взгляд настолько зорок, что всегда находит место, где можно жить без тягости и страха, спокойно и ровно, снося любой поворот судьбы; и кому это удастся, тот избавится уже не только от горя, но и от всякого иного волнения, и лишь тогда освобожденная душа обретет совершенное и полное блаженство; а кто взволнован и отступает от всей полноты разума, тот утрачивает не только постоянство, но и душевное здоровье.
Простор мира (буквально: «величина мира») – строение космоса, мироустройство, включающее в себя подражание временных вещей, таких как душа, вечным вещам, таким как звездное небо.
Насколько же слабыми и вялыми кажутся учение и поучение перипатетиков о том, что страсти душе необходимы и нужно только не переступать положенных им границ? Порок, по-твоему, должен иметь границу? Или непослушание разуму – это уже не порок? Или разум недостаточно ясно показывает, что вовсе не благо то, чего ты так жаждешь достичь и так ликуешь, достигши, и вовсе не зло то, что повергает тебя в прах и от чего ты бежишь, чтобы не быть повергнутым? Все слишком скорбное или слишком веселое есть порок? И порок этот у глупых становится день ото дня слабее, хотя причина и не меняется, – ведь по-иному переживается старая беда, по-иному – свежая, а мудреца вообще ничего не касается?
И потом, где лежат эти границы? Попробуем отыскать высший предел горя, к которому способен человек. Вот Публий Рупилий огорчился оттого, что брат его не прошел в консулы, огорчился явно сверх меры, потому что от этого горя он и умер, – надо было быть умеренней. Ну а если бы это горе он перенес, а потом его постигла бы смерть детей? Новое горе, и тоже имеющее свои пределы, но оно уже сильней, потому что не первое. А если к этому добавятся телесные страдания? Потеря имущества? Слепота? Изгнание? Если в отдельных несчастьях и соблюдать меру горя, то в общей совокупности зло все-таки станет непереносимым.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу