Такой была братская могила поколений и эпохи. Прощание и избавление миллионов и миллионов от бредущего по планете призрака, в которого веровали, как не верили самим себе. Расставались с той верой весело. Как водится у нас на тризне: хоронили тещу — порвали три баяна. А потом поняли, что это не прощание с покойником, а реанимация его, рождение нового, натурального и самого настоящего уже опиума для народа. С затянутой на годы ломкой и вечным уже похмельным и постпохмельным синдромом.
Выходили из них единицы, и то беспамятно. Всем сразу стало неуютно и тесно, муторно и душно в четырех стенах собственных свободолюбивых кухонь. И тогда сам собой сработал закон домино. Былые шестерки обрели силу и деньги, пошатнули пусто-пусто, которое тоже не ловило мух. И далеко, далеко разнесся костяной грохот мертвого пластика, прежних винтиков. И вновь пошли по независимым уже пространствам беспризорники, числом не уступая, а то и превосходя послевоенных. Начались коллективные суициды, расцвели сатанизм и черная магия, секты и сектанты — уход и бегство в никуда, погони за никем и ничем.
Поколение за поколением на том и этом свете под свист не знающего ни милости, ни устали кнута вечности. Эта дремлющая в салоне моего автомобиля вечность наших стежек, большаков, гостинцев торопит и подгоняет меня. Куда, к кому, зачем? Я давно и долго собирался в эту дорогу и все откладывал, откладывал. Теперь же отчаянье родного края, невидимый и неслышимый стон и плач его вынудили решиться.
В вожжах машинных скачек по полуденному расплаву асфальта через автомобильное стекло я пытаюсь рассмотреть и принять участие в чужой жизни. Но она в продолжение всей дороги, может, из-за скорости, и недоступна, однообразна. Одно лишь кажется: чем дальше от родных мест, тем меньше тоски на лицах людей. Хотя особой бодрости тоже не ощущается. Повсюду — как бы ожидание и предчувствие неведомо чего. Хотя, скорее, это ожидание и предчувствие во мне. Наша душа прозорлива, в чем я не раз горько убеждался.
Вот и сегодня, когда я говорю об этом, мы ударили во все колокола и закричали со всех алтарей: люди, будьте бдительны! Земля вступила в полосу катастроф. Но полоса эта ощущалась еще до Чернобыля. С приходом Михаила-меченого уже начали звучать архангельские трубы будущих «Курсков» и Фукусим. Перед самым Чернобылем, повторюсь, в ночь на Вербное воскресение, мне приснился мясокомбинат. Множество подвешенных на железных крюках говяжьих туш. Столько я видел лишь однажды, в студенчестве, подрабатывая на прожитье, и больше нигде и никогда. Почему же это запечатлелось и сохранилось, явилось моему сознанию через четверть века и именно в канун самой страшной катастрофы на Земле?
В каждом из нас, наверно, отзвук памяти и эхо оберегов, тех, кто давно уже на погостах. И эти погосты отвечают за нас и хранят нас. Невидимая тонкая нить связывает живых и мертвых. Паутинка, никогда себя не оказывающая, — грешно ее видеть. Запрещено. Разные у нас дороги. Но может ли мать забыть своего сына или дочь? Деды приходят к нам не только в дни поминовения. Они не сводят с нас глаз — одних, чтобы убрать, других — спасти и передать хотя бы самую малость родоводной памяти из своего небытия, эхом через столетия, время и пространство.
Думая про это, земное эхо нашей памяти, я незаметно, воробьиным скоком проскочил Калиновку. И был наказан обидой и разочарованием. Калиновка, некогда известная всей стране, действительно не стоила сегодня мессы. Кузькину мать помните, а двадцатый партсъезд КПСС, а кукурузу? Забыли Никиту Сергеевича Хрущева.
Следа его памяти в Калиновке, где он родился, я не увидел и не почувствовал. Подобных Калиновок у нас, что крапивы под забором и на пожарищах — отечественных знаках беды и несчастья. Где среди болота растет и красно рдеет калина — там и Калиновка. Где ягоду-калину заглотил вороватый дрозд, а потом не удержал в полете, упустил ее семя, — там тоже калина и Калиновка.
И все же на душе у меня было погано. Как же равнодушны и даже разрушительны время и земля, скоропостижно разрушительны. К добру или злу более памятны были и небыли древности. Древности, как ни горько это сознавать, чужой. И может, благодаря именно несоприкосаемости и непересекаемости нигде и ни в чем с нами, легко прирастающей к нам. А на свое — не успел очередной гений и вождь, вчера еще отец родной, закрыть глаза, как мы ему уже во всех букварях их повыкалывали. А сами буквари сдали в макулатуру или снесли в туалет.
Читать дальше