— Иди в мой дом, садись в моя машина, иди в мой дом...
Машина, которой он управлял сам, стояла тут же, в двух шагах, у подъезда. Тоня, ничего не отвечая, пыталась вырваться, а Рейнбах, навалясь на нее всем телом и задыхаясь, продолжал крутить ей руки и сначала говорить, а потом кричать, теперь уже по-немецки что-то, чего она не понимала.
В эту минуту и появился, очевидно, издалека услышавший шум Шниквальд. Он подошел быстрыми шагами и крикнул Рейнбаху что-то по-немецки не своим, тонким и злым голосом, которого Тоня у него никогда не слышала. Рейнбах отпустил Тонины руки и повернулся к Шниквальду, а Тоня, со злостью думая о нем: «Сволочь, сволочь!» — стала правой рукой тереть запястье левой, которую Рейнбах особенно сильно стиснул.
Пока она стояла так, оба немца сердито говорили между собой по-немецки: Шниквальд все тем же тонким злым, не своим голосом, а Рейнбах хрипло и отрывисто. Шниквальд уже не в первый раз выручал Тоню от приставаний других немецких офицеров, и она ценила его ухаживания за собой не только потому, что он иногда говорил ей вещи, которые ей нужно было знать, но и потому, что он терпеть не мог, когда кто-нибудь другой грубо приставал к ней, и всегда старался не допустить этого.
Кругом никого не было. Немцы стояли рядом с ней и продолжали ругаться. Наконец Рейнбах очень грубо выругался — Тоня уже знала немецкие ругательства, ей не раз приходилось их слышать в кабаре,— повернулся, чтобы уйти, но в последнюю секунду остановился, сделал шаг к ней, неожиданно размахнулся, больно ударил ее по лицу, прежде чем она успела закрыться руками, и снова повернулся, чтобы уйти. Шниквальд бросился вслед за ним, схватил его своей длинной рукой за воротник шинели, повернул и со всего размаху ударил кулаком в лицо. Рейнбах пошатнулся, чтобы не упасть, отступил на шаг и выхватил из кобуры револьвер. Шниквальд ударил его по руке с револьвером, вышиб его и еще раз ударил Рейнбаха так, что тот упал на четвереньки.
— Садитесь в вашу машину и поезжайте, пока целы! — закричал Шниквальд по-немецки. — Сию же секунду, или я застрелю вас, как собаку!
Он наступил ногой на револьвер Рейнбаха, а правую руку положил на кобуру своего, висевшего у него на поясе пистолета. Рейнбах, пошатываясь, подошел к своей машине и открыл дверцу.
— Убирайтесь! — снова крикнул ему, Шниквальд.— Свой револьвер получите завтра, когда проспитесь!
Рейнбах сел в машину, высунул оттуда голову, выругался, злобно захлопнул дверцу и. заскрежетав сцеплением, рванул машину с места. Шниквальд поднял лежавший в снегу револьвер, сунул в карман шинели и взял Тоню под руку,
— Воллен зи ейн вениг шпацирен,— сказал он уже своим обычным голосом,— или пойдем прямо ваш дом?
— Нет уж, прямо домой,— сказала Тоня и невольно благодарно прижала к себе державшую ее под локоть руку Шниквальда,
Наверное, если бы Шниквальд сам придал особую цену своему поступку и вел бы себя в этот вечер по-другому, чем всегда, стал бы домогаться Тони и требовать от нее немедленной благодарности за то, что он сделал ради нее, если бы все это было так, наверное, не произошло бы того, что произошло в эту ночь. Но Шниквальд, казалось, не только не придал своему поступку никакой цены, но даже не хотел говорить о нем, а когда Тоня сама заговорила, только махнул рукой и сказал о Рейнбахе, что он «дрекигес швайн» (грязная свинья).
Когда он довел Тоню до двери квартиры, то совершенно так-же, как обычно, ничуть не более настойчиво и решительно попросил у нее разрешения немножко посидеть с ней: «Ейн вениг ауфвермен» (немножко погреться).
Она посмотрела на его запушенную снегом шинель и такие же сапоги и сказала: «Хорошо!» Он сидел у нее, пил чай, от времени до времени ловил и, ненадолго задержав, коротко и нежно целовал ей руку, и в глазах у него было то самое просящее и даже умоляющее выражение, которое она раньше про себя называла собачьим, а рассказывая про это Маше, говорила, что Шниквальд сидит у нее по вечерам и смотрит на нее собачьими глазами. Но сегодня она не могла сказать это про его глаза, потому что этот человек с собачьими умоляющими глазами только что постоял за нее.
То, что Шниквальд после всего, что он сделал, сидит у нее такой же смирный и умоляющий, как всегда до того тронуло ее, что она вдруг по какому-то не до конца осознанному порыву заглянула ему в его собачьи глаза и ласково погладила его по волосам. С этого все и началось. Он стал говорить ей, что любит ее, что холост, что был бы счастлив жениться на ней, что она измучила его, что он больше не может так, что он просит ее оставить его у себя и наконец сделать его счастливым, что он понимает, что не имеет права торопить ее, что сейчас война, что им недовольно его начальство, а теперь, если Рейнбах разболтает эту историю с ним, оно уже, наверное, сделает то, чем уже давно ему угрожает,— пошлет на передовую.
Читать дальше