Когда спустя пятнадцать лет ей на стол легла рукопись безвестного школьного учителя под лагерным номером "Щ-854", ситуация эта была для нее уже привычной. Навык прохождения за полтора десятилетия отработан — он соотносился со шкалой ценностей, художественных и нравственных, продиктованных русской литературой. Эти ценности определяли линию поведения, и перескочив положенные ступени, она отдала рукопись прямо Твардовскому. И пошла всходить звезда Солженицына.
"Она поняла, — писал в 1969 году, незадолго до своей смерти Аркадий Белинков, — что сейчас решается судьба новой русской литературы и что она решает эту судьбу. И от того, насколько она умна и тонка, деликатна и осторожна, зависит, что же с нами со всеми будет, потому что это всё должно создать прецедент".
Здесь следует сказать еще об одной — стратегической стороне ее действий. Она всегда думала о судьбе автора, а не только о судьбе его вещи и значении ее публикации для журнала. Жизнь талантливого автора, его дальнейшая литературная судьба в ее собственной душевной жизни занимали главное место, не заслоняя горизонты, а необычайно расширяя и проясняя их. В своей большой работе "Прощание", посвященной Василию Гроссману, она напоминает, что "травля Пастернака по поводу Нобелевской премии началась с конца октября 1958 года и продолжалась весь 1959 год, а сам Пастернак умер в мае 1960 года, когда его имя, роман и похороны были в центре мирового внимания.
Именно в это время...на фоне этих громких событий Василий Семенович Гроссман отнес свой роман в журнал "Знамя".
И решили: "чтобы не повторилась"...
Так родилось на свет это дикое словосочетание — "изъятый роман”, особенно противоестественное и невыносимое для того, кто хорошо знает, что значит для писателя и вообще для всей жизни грохот наших типографских машин, выпускающих пахнущие свежей краской журналы живых, думающих и всегда страдающих за людей писателей. Именно живых... Это я знаю точно, из всего опыта собственной профессиональной жизни". Позже, когда спустя три года Гроссману удалили почку, "хирург назвал время, когда появилась опухоль. И буквально совпало оно, время: катастрофа с романом..."
Рукопись романа Гроссмана "Жизнь и судьба" была арестована в феврале 1 961 года. Продолжая сопоставление дат, напомним, что "Щ-854" ("Один день Ивана Денисовича") лег ей на стол в начале ноября этого же года.
Как в случае с Иваном Василенко, она, литературный новобранец, не испугалась великих теней "Илиады" и "Одиссеи", так в случае с Солженицыным она не испугалась мрачной тени ГУЛАГа, которая вздымалась за его рассказом, впервые запечатлевшим ГУЛАГ. Всё исчезало из поля ее зрения, кроме этих двух реалий: рассказа, который должен быть напечатан, а не "изъят", и автора, который не должен быть истреблен.
Фраза — "Рукописи не горят" — авторитета для нее не имела. И она настойчиво, неумолимо напоминала, что у Булгакова это слова Воланда, сатанинские слова, сатанинская точка зрения. То, что эта фраза быстро укоренилась в сознании общества, охотно была усвоена и циркулировала в нем, не встречая сопротивления, стало для нее дурным знаком.
Написанное должно быть напечатано вовремя. Пример позднего булгаковского триумфа не был для нее убедителен. Именно в статье о первом однотомнике Булгакова она писала в 1967 году: "Даже самые испытанные десятилетиями вещи неизбежно потеряли бы что-то неуловимое в своей естественной жизни, если бы появились не в свое время, не перед своими современниками, появились не тогда, когда они были написаны. Можем ли мы сейчас представить себе, что "Отцы и дети", например, вышли бы в свет не в свои шестидесятые годы, а сорок лет спустя вместе с Буниным и Леонидом Андреевым... И если бы "Дни Турбиных"... первый раз были напечатаны только в нынешнем однотомнике писателя, и не было бы мхатовского спектакля, и люди моего поколения не бегали бы на него по пять и по десять раз... Ведь такое и представить себе нельзя...
...Пушкин, который поставил рядом два эти слова — "усердный" и "безымянный", — сам не мог стать летописцем Пименом. И ни один писатель не может писать лишь в "пыль веков"".
Ценность текущего и проскакивающего мгновения она ощущала очень остро. "Так в живом потоке живой литературы выплеснут этот номер", "Жить этой полосой, этим номером", "...в реальном потоке реальной жизни и истории" — это строки из разных ее статей, ее пульс.
Так выплеснут был Войнович. Безвестный автор возник возле ее стола и потребовал, чтобы рукопись была тут же прочитана, а когда она отказалась, согласился оставить рукопись, предложив прочитать первые десять страниц и бросить, если ей не понравится. В конце той же недели он получил телеграмму — придти в редакцию.
Читать дальше