Как бы то ни было, вот она, моя собака.
Я живу очень высоко, я, видите ли, несколько горд, в комнате, окно которой выходит прямо против самой многолюдной улицы Овернского Парижа.
На этой улице, как раз посреди мостовой, где каждое мгновение сломя голову проносятся омнибусы, по десятку телег в минуту и по тысячи фиакров в час, расположился великолепный ньюфаундленд, черный, как ворон, и дерзкий, как он, но без его кровожадности, отдыхающий там, как лаццарони, и повелевающий, как Дон-Жуан. Его любовные страсти и его дремота благоволят порой заметить, что есть колеса и существуют лошади, но это лишь в крайнем случае, – и телеги, и омнибусы, фиакры сворачивают чаще, чем он себя беспокоит.
Некоторые ревнивцы, подчас одного с ним роста, а он внушителен, пытаются, правда, потревожить его при вспышках его ненасытимого пламени, но тщетно: короткий лай обращает их в бегство. И когда жестокая удовлетворенная природа удерживает его в обычном положении «спина к спине» у предмета минутной любви, то его налившиеся кровью глаза, крепкие зубы и к тому же рычание, о котором довольно упомянуть, собирают около них широкий круг подмастерьев и посыльных мальчишек.
Один мой приятель, поэт, возвращаясь из соседней молочной с несколько большим желанием поесть, чем перед этим, всякий раз восклицает, циник: «Кто из нас мог бы сделать то же на его месте?»
Отречение или мой поселок
Ничего нет прекраснее.
Там есть бегущая вода, не слишком редко разбросанная деревья, в которых поют соловьи.
Крошечные домики в больших цветущих садах, окаймленных живыми изгородями, полными гнезд.
Женщины охотно зовут себя Базили, Азельмой, Бенжаминой, даже Лодоиской, и доступны.
Что касается мужчин, слишком больших пьяниц и порядочных негодяев – три четверти из них Теодульфы, Рафаэли и даже доходят до Памфила.
Среди выражений дружбы и ласкательных имен встречаются: «Эй ты, скотина, грязный сводник, шлюха, потаскушка».
Здорово воруют и славно дерутся, но судятся редко. О, эта боязнь жандармов и «широких черных рукавов» – или красных.
Наречие очень беглое, напоминает вам Директорию: «Toujou, amou, n’est pâs (вместо n’est ce pas), mon frè, ma soeu, enco», и зверский язык апашей или канаков в роде «у a yarqre ladele» (il у a quelque chose là dessous).
Всего на всего…
Но вот почему я возвращаюсь в этот проклятый Париж, в этот Париж, приводящий в ужас бодлеровского Бельгийца.
Севастопольский бульвар шумит и пылит в лучах прекрасного январского дня.
Резкий холод. Меховые воротники и кашне поднимаются и обертываются вокруг мужских шей.
Нарядные женщины глубоко несчастны в своих кукольных муфтах и Гэнсборо без вуалеток. Работницы и старые няньки напялили на затылок прослывшие безобразными, но удобные на деле косынки. Мальчишка бьет ногой об ногу, а кучер – рукой об руку. Хорошо пройтись после завтрака, затягиваясь крепкой сигарой. Прелестная пора.
Но сколько бедняков! Толпы калек на деревяшках с густыми насмешливыми усами, с отличиями всех цветов в петлице, ползают и визжат: целая флотилия итальянцев, самцов и самок, рдеет и смердит под звуки волынки и скрипки. Традиционные безрукие и лишенные всех возможных и невозможных членов кишат и загромождают дорогу.
Как эти нищие наглы! Все без исключения. И как бы они были страшны, не будь вы чертовским скептиком и парижанином не на шутку!
Так восклицает Вдовец и нащупывает свое портмоне, впрочем довольно тощее, в кармане брюк сквозь плюшевый эльстер и куртку от Готшо. Это находящееся в постоянном движении «Подворье чудес» ничего не говорит ему, и он продолжает свой путь. Вдруг его взгляд падает на ворота, увенчанные вывеской с именами одного или нескольких Вейлей, Леви или Мейеров, выведенных длинными, как Ааронова борода, золотыми буквами, прикрытая с боков пламенеющими щитами и написанными мелом на выгнутой черной жести меню.
О, какое нежное зрелище! Маленький мальчик, лет десяти, со светло-русыми волосами под старательно вычищенной фуражкой, необыкновенно бледный и розовый, в ловко или довольно ловко, насколько позволяла его худоба, сидевшей на нем простой, но очень чистенькой черной блузе, расположился там, грея ноги в старом меховом мешке, с оловянной тарелкой в руках, одетых в рукавицы. Надпись, подвешенная на его чахоточной груди гласит – увы! – «Два года, как слеп вследствие болезни».
Как! Несчастное создание с благородными чертами, в одежде, указывающей не заботы вдовы,
Читать дальше