Вообще европейскому уму свойственно более категорично разделять мир на полярные противоположности, нежели это делали мыслители Древнего Китая. Вспомним шутовской и, вместе с тем, зловещий образ Коровьева в романе Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита»: в «ночь, когда сводятся все счеты», таинственный и омерзительный фигляр преображается — «на месте того, кто в драной цирковой одежде покинул Воробьевы горы под именем Коровьева-Фагота, теперь скакал, тихо звеня золотой цепью повода, темно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом. Он уперся подбородком в грудь, он не глядел на луну, он не интересовался землей под собою, он думал о чем-то своем, летя рядом с Воландом.
— Почему он так изменился? — спросила тихо Маргарита под свист ветра у Воланда
— Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил,— ответил Воланд, поворачивая к Маргарите свое лицо, с тихо горящим глазом,— его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош. И рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал».
Читающий роман никогда не узнает, что хотел этим сказать Воланд. И лишь тому, кому исследования помогут проникнуть в тайнопись Булгакова, откроется прототип героя романа — альбигойского еретика, провансальского рыцаря - трубадура, сложившего некогда стихи на смерть гонителя альбигойцев, свирепого герцога де Монфора. Поистине неудачны и святотатственны оказались его восторженные слова: «из тьмы сотворился свет», ибо они оскорбили и силы Света, и силы Тьмы, между которыми не может быть примирения и тем более взаимопревращения. «Бог есть Свет и нет в нем никакой Тьмы,— читаем мы в «Деяниях Апостолов»,— ему же противостоит Князь Тьмы, Диавол» Абсолютный Свет и Абсолютная Тьма — между ними только борьба, которая неизбежно должна закончиться победой светлых сил и поражением темных.
Не так в Китае. Взгляните на знаменитую эмблему Великого Предела (стр. 5), где, словно два эмбриона, слились символы Темного начала — Инь и Светлого — Ян. Как мягко, как постепенно убывает одно и возрастает другое: они не борются, но, дополняя друг друга, образуют гармонию Единого. И даже там, где одно из начал достигает апогея развития, на темном поле Инь мы видим маленькую светлую точку Ян, и наоборот: на светлом поле Ян — темную точку Инь, ибо нет абсолютных света и тьмы, но каждое из начал несет внутри себя потенцию второго. Их разделение, с точки зрения китайца, противоестественно, и если оно все же произошло, тогда небеса сотрясает гром и землю увлажняют дожди, восстанавливающие утраченную мировую Гармонию.
Если европейская традиция начинает свою оппозицию с понятия Света, то китайские мыслители первым членом двоицы всегда ставят Темное начало Инь, которое символизирует также Покой и Небытие. «То Инь, то Ян — таков Путь Вселенной»,— читаем мы в знаменитой «Книге Перемен», и постоянный этот круговорот, включающий в себя великие и малые, но подобные друг другу циклы, вполне заменяет китайскому мыслителю идею поступательного движения человечества. Надо сказать, что концепция прогресса вообще чужда старой китайской философии — более того, она подчас заботится о том, чтобы предотвратить самое возможность такого прогресса, оборвать еще только намечающиеся социальные связи и претворения идей. Замкнутые сообщества не развиваются — и Лао-цзы призывает лишь слушать лай собак и пение петухов в соседних царствах, никогда с ними не общаясь и не пускаясь в дальние путешествия, ибо познать Небесный Путь можно и не выходя со двора. Прошлое особенно драгоценно, оно безусловно, его невозможно отнять — и потому ориентироваться нужно именно на прошлое, видя в будущем в лучшем случае его повторение. «Назад и выше!»— так мог бы сформулировать кредо старого Китая любитель парадоксов, ибо ушедшее в его глазах почти всегда как бы возвышается над сегодняшним днем, и там, где для нас привычно сочетание «старина глубокая», китаец говорил «высокая старина». Старый Китай всегда поклонялся традиции — и она стала той силой, которая уберегла его от исчезновения, в отличие от Римской империи. Разумеется, и в старом Китае были поклонники новизны, но им всегда приходилось выступать против презумпции традиции.
Но было и другое — общее для всего древнего мира, общее для человечества вообще: сквозь даосскую проповедь об избавлении от желаний и боязнь конфуцианца «потерять лицо» в творениях древних проступают лики ненависти и нежности боль страдания и торжество властолюбия, суровая жертвенность и мучительность сомнений. Ничто человеческое не чуждо людям Древнего Китая: его история и философская мысль чаще всего лишь по-своему расставляют акценты. Особенное проступает на фоне общечеловеческого — именно поэтому китайские мыслители вызывали столь живой интерес у Льва Толстого и Германа Гессе, Бертольда Брехта и Джерома Д. Сэлинджера, а «Даодэцзин» вошел ныне в число наиболее часто переводимых в мире книг.
Читать дальше